Севастьянов смотрел в окно. Зеленые ветки двигались за промытыми стеклами. («Почему не откроют окна? Такая духота».) Он тоже хочет счастья Зойке маленькой. От всего сердца ей желает, чтобы она, такая требовательная и достойная, была очень счастлива, очень. Но это уж от человека зависит — найти свое счастье. Помочь никто не может, и Севастьянов не может. Да Зойка и не нуждается в помощи. Найдет сама.
— Моя дочь, — шептал старый проводник, — не такая, как эти все девицы. Ничего не оставлял без внимания. Что мог — все… Учил… воспитывал… все предоставлял для развития. Не думайте, — если мы малоразвитые, то не понимаем развития: понимаем! Вырастил…
«Положим, — подумал Севастьянов, — Зойку воспитала советская власть и мы, комсомол».
— Умница. Умница-разумница. Золотая душа. Вот сейчас конец года, важные лекции у ней на педфаке. А был хоть один день, чтоб она ко мне не пришла? Дня не было! Как после операции обход пройдет, я уже на дверь смотрю: и вот она. Приходит заранее и внизу дожидается. Знает, что я лежу и на дверь смотрю. И до вечера со мной. Мне уж все тут говорят — какую, говорят, вы дочь вырастили…
Темное лицо просияло гордыней.
— Покамест не заболел, мы с ней мало бывали. Профессия моя такая: разъезжал. Но когда свободен, всегда около ней. Будучи маленькой, гулять ее водил. — Простерши руку, он показал, какая она была маленькая. — В Александровский сад мы ходили. Сяду на лавочке и смотрю, как она с детишками на песочке играется. Или с горки бегает. Или красных жучков на дорожке собирает. Ходили с ней в цирк, в игрушечный магазин. В гимназию поступила — вместе пошли в магазин Иосифа Покорного. Купили учебники, ранец, весь набор ученический для приготовительного класса. Каждое перышко, что она писать училась, через мои руки прошло. Ну, когда подросла, тогда, конечно, какой ей интерес со мной гулять. Молоденькой девочке молодая требуется компания. Как будто я не понимаю… Но заболел я — она со мной. И прогонять бы стал, так не уйдет. Да. Напоследок насмотрюсь. Наговорюсь…
Он шептал исступленно. Видно, за всю жизнь это самая большая была его любовь — может быть, единственная.
— Слушайте, Шура! Мне ее горя не надо, чтоб она на моей могиле неутешенная плакала! Не надо, не надо! Наклонитесь! Слушайте! Я ее утешенную оставить хочу! Не думайте, что я вообще боюсь ее одну оставить. Не, не боюсь! У ней характер самостоятельный! Она моя умница! Ее ни в какое болото не потянет, и никакой прохвост ее разума не лишит!
— Верно! — энергично кивнул Севастьянов.
— Но хочу, покамест я тут… Слушайте, Шура! Если — возможная вещь так нам с Анной Алексеевной кажется — по душе ей один человек…
— Василий Иваныч!
— Вы ее знаете, вы обязаны понимать, что ей по душе прийтись — это надо в сорочке родиться.
— Василий Иваныч!
— Да.
— Вы… напрасно боитесь, что Зойка будет одинокой. Вы не бойтесь.
— Да?
— Я уверен. Всегда возле нее будут люди. И всегда ее будут уважать.
— Это-то — я тоже уверен. Слушайте Шура. Уважения сердцу мало. Молодому — тем более. Молодые вы, конечно, совсем молодые. Но теперешняя молодежь рано женится, прежние наши порядки им не указ. Поженились бы сейчас, я б на операцию лег спокойный…
Зеленые ветки, все в солнце, играли листиками за прозрачным стеклом. «Вечно эти старики, — думал Севастьянов, — вечно они, ей-богу… Им с Анной Алексеевной кажется! Бедная Зойка, если б она услышала, вот бы возмутилась, что ее сватают. На Первой линии разве понимают дружбу. Для них все молодые — женихи и невесты».
Он решил не отвечать. «Как я объясню?.. Вам, Василий Иваныч, показалось, она меня не любит, я ее?.. Язык не повернется, не могу я рассуждать с ним об этих вещах. Все без слов понятно».
Склонив голову, он слушал, что шепчет старик. Тот шептал, шептал шепот стал слабеть. Анна Алексеевна все стояла в ногах кровати, губы ее были сложены горько и неприязненно.
— …Понимаю, — шептал Василий Иваныч, — что жить вы будете не так, как мы. Что мы нажили своим старанием — вы раскидаете и не пожалеете. Но я понимаю, что по-нашему вам не жить. Я тоже развитый стал. Не только я ее воспитывал: и она меня воспитывала. Я все понимаю. Живите по-своему…
— …Дурака озолоти, — шептал он, — дураку ни к чему. Дураку хоть царский престол предложь…
— …Я не могу эту картину видеть, как она на могиле плачет и некому ей слезы утереть — неожиданно громко в лицо Севастьянову, так что тот откинулся, крикнул он. Его стало корчить и швырять на постели в судорогах тошноты. Анна Алексеевна к нему бросилась. Он замахал на Севастьянова рукой — уйди! Севастьянов встал и вышел в коридор. Закурил…