– Ну, всего хорошего!
Если печальное, то печальным голосом скажет:
– Господи, господи! Барин, барин, да что же это такое? И, бывает, при таком участии и расскажешь ему, в чем беда. Он слушает и повторяет:
– Господи, господи! Барин, барин, да что же это такое?
Таков наш слуга времени. Служит с любовью, но и с твердостью. Попробуйте поступить против почтового закона! Я раз в присутствии Николая завертывал в бандероль Конька-Горбунка с надписью.
– В бандерольной посылке писать ничего нельзя! – строго сказал Николай. – Что вы тут написали?
– Я написал: «Милому Яше!»
– Нельзя, не примут, зачеркните!
– Как же зачеркнуть: возможно, что второпях дома сорвут бандероль, и будет неизвестно, кому посылается «Конек-Горбунок».
– Тогда зачеркните «милому» и оставьте «Яше». Нельзя же так… закон строгий, а вы пишете «милому».
Таков наш слуга времени.
Ураган всю ночь бушевал в сосновом бору, и я в своем кошмарном сне мчался на каком-то сумасшедшем судне по океану. Ночь казалась мне столетием; я тысячи раз просыпался, открывал глаза, видел Николая возле керосинки на корточках, но не успевал ему крикнуть, чтобы он ложился спать, ураган снова уносил мое судно в океан. А ехали мы по океану, чтобы открыть Северный полюс: везде с величайшим трудом измеряли широту и долготу, устанавливали всякие точки на картах, и все как-то у нас ничего не выходило, все было ни к чему. Одна оставалась надежда на Полюс, что вот, как увидим Полюс, так все и откроется: для чего мы едем и мерим. Впереди нас была огромная ледяная фигура капитана Гаттераса, и он все нам собой заслонял. Нам нужно было обогнуть эту фигуру: как только мы обогнем и заглянем ему в лицо, так все сразу и откроется. После долгих новых ужасных мучений мы обогнули огромную фигуру, посмотрели на капитана Гаттераса, а он нам и говорит:
– Полюс я давно уж открыл: тут нет ничего. Напрасно ехали!
Ужасно было это слышать, я застонал.
– Ох! – ответил мне, как эхо, чужой голос.
Это бывает иногда, что свой голос слышишь, как чужой, отдельно: он и свой, и чужой. Ужасно это бывает страшно, просыпаешься весь ледяной.
– Ох! – опять услыхал я совсем явственно ответ на свой собственный «ох».
Я открыл глаза: лампа горела у потолка в железной дужке; керосинка потухла, – видно, керосин выгорел, и Николай ушел, никого в избе не было. Тут уж я, чтобы вернуть себя к действительности, утвердиться в себе, нарочно сказал:
– Ох!
– Ох! – ответил мне тоненьким тенорком другой голос. – Ох, господи, господи! Барин, барин, да что же это такое?
И тут на печи я разглядел Николая; он спал, сопел, спал крепким сном. Ураган все по-прежнему ломал огромные сосны, швырял на крышу сучья, вся избушка ходуном ходила, пыхтела, свистела – ничего этого не слышал Николай и спал глубоко-непробудным сном. Но стоило мне только тихонько простонать: «Ох!» – как из спящих уст его вылетало:
– Ох! Господи, господи! Барин, барин, да что же это такое?
В эту ночь ураган совершенно, с окном, занес мою избушку, и, собственно, все, что я рассказываю, происходило в обыкновенном снежном сугробе.
Деревенский ренессанс*
Одна избушка в деревне, где я жил этим летом, была как зачумленная: никогда никто не сидит возле нее на лавочке; двор обнесен высоким непроницаемым тыном, так что с улицы видна только верхушка березы; и никто никогда через сени не выходит на улицу. Часто, особенно в праздники, слышно бывает, как за тыном возле березки плачет, причитывает женщина, жалуясь березе на судьбу свою: брошенная девушка – как береза, позабытая дождиком; смотрит березка на тучу, дожидает на себя дождика, а тучка чуть брызнула л мимо проходит; так и молодцы мимо девушки, и нет для нее настоящего мужа, как нет у березки постоянного дождика…
Ходила девушка по людям, прижила себе от разных отцов богданычей и привезла их в деревню растить, – вот за что и зовут ее Кругосветною, а богданычей ее – семибатюшными или просто подкрапивниками. Бывает, к годовому празднику приезжает из Питера в деревню на родину погостить мамзель, раздушенная, расфранченная, и никто ей слова дурного не скажет: мамзель и мамзель. И есть в деревне своя такая гулящая бабенка, и опять ничего: приедет швейный агент и уедет, только разве посмеются немного, что на бабьей губе, как на воде, следа не видно. Но вот беда, когда девица станет женщиной и матерью где-то на стороне привезет в родную деревню растить своих богданыче.