Самородок повернулся лицом к Зимнему дворцу, прислонился к гранитному барьеру набережной и громко, не стесняясь публики, стал читать:
– «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых…» Англичанка, проходившая мимо с двумя детьми, посмотрела на читавшего псалом такими странными глазами, как мы иногда смотрим на животных, стараясь хоть сколько-нибудь разгадать, когда они что-то по-своему говорят, для нас новое и непонятное.
– «И путь нечестивых погибнет!» – читал Самородок.
А потом, после молитвы, опять о подробностях тех способов, какими сохраняется «радий».
– Видите, какая у меня память! И все оттого, что я берегусь. И вам говорю, более всего говорю вам об этом самом: берегите свой радий!
И все это без малейшей улыбки и с какой-то необычайно трогательной верой в мое сочувствие, будто чужой, неизвестный ему человек – тоже его родственник, не то брат, не то сын, и весь его опыт в семье и мне пригодится, потому что человечество по существу своему – одна огромная семья. Тут были и советы усердно говеть, и какие блюда есть Великим постом, и раз в месяц очищать свой желудок, потому что желудок должен работать, как «боевые часы», и пить по утрам морковный сок, вместо кофе, и много, много всего… все это и сберегает радий, драгоценнейшие капли жизни.
– А они не берегли, – указал Самородок на проезжавших в автомобилях богатых людей, – Их дни сочтены… Эх, если бы только можно было мне царю с глазу на глаз это сказать!..
– Отчего же вы не поговорите, раз вы были другом министра, знакомы с митрополитом? Вам это могут устроить.
– Что устроить! Мне с глазу на глаз нужно. А так, при людях сказать – силы в слове не будет. Вы думаете, я жертвы боюсь? Нет, я не боюсь жертвы, я боюсь напрасной жертвы. А с глазу на глаз меня не допустят.
Мы гуляли по набережной вблизи Зимнего дворца. Мне так странно вдруг припомнились глухие места, леса, болота архангельские, ветлужские, новгородские, где встречались мне нищие мужики с несбыточной мечтой попасть к царю. И вот она сказка и чудо жизни: мужик стал миллионером, мужик попал в Петербург, стал другом министра-президента, дает совет митрополиту, а мечта поговорить с царем по душе остается такой же несбыточной, как в пустыне у простых мужиков.
– Что же вы хотели бы сказать царю? – спросил я купца.
– Я ему сказал бы такое… такое бы сказал я ему, что века бы прошли, а мое слово осталось.
– Ну откройте же, откройте: что вы хотели сказать, какое это слово, о чем?
– О хулиганах, – твердо сказал Самородок, – я бы сказал ему, что вся Россия хулиганами полна, и осталась только, может быть, небольшая часть людей с настоящею кровью, но только с этой частью теперь уж никто и разговаривать не может, – язык другой. Наш язык получился от фундамента: за три пуда пшеницы выучил меня дьячок аз-буки, Псалтырь, каноны, вот и вся наука, а какой фундамент! Куда бы я ни пошел, что бы ни стал делать – не пошатнусь: я на фундаменте. Делаю, а за спиной своей словно голос какой слышу во всяком деле: так и так, а это не так, не нужно. А ведь они-то все говорят с нами без фундамента. Чему они учат – язык другой. Так бы вот и я сказал царю о хулиганах: уничтожить все нужно, их науку, школы, открытки с голыми бабами и их самих.
– Казнить?
– Нет, зачем казнить… Нужно дать свободу всем натуральным отцам и матерям, чтобы они могли вопить ужасным воплем по своим детям, и тогда этим воплем наполнятся все четыре стороны России. Это первое. А потом я сказал бы, что есть, есть на Руси такой класс, с готовыми для царя объятиями и с великими слезами, и если докопаться до того живого больного места, то всю эту площадь слезами зальют.
Прослезился Самородок, взволнованный своей собственной речью. Вспомнил какой-то удивительной красоты полянку за лесным хребтом у себя на родине, где он всегда, проезжая, останавливает лошадь и размышляет о премудрости царя Соломона, и ясно видит там, что все эти березки, ели и сосны не что иное, как божий ковер, и что земное устроено по-небесному, а небесное по-земному: на небе царствует бог, на земле правит мудрый царь Соломон…