Я сказал, что не слыхал этого и вообще надежды на скорый мир нет никакой.
– Вот и я так думаю, – живо подхватил Косыч, – а знаете, как я это узнал? Намедни мужичок едет.
«Куда?» – спрашиваю. «В город, к жене». – «Зачем жена в городе?» – «Штаны шьет на армию». – «Какие, – спрашиваю, – штаны?» – «Стеганые!» Как сказал стеганые, я понял: теплые штаны шьют, значит, зимовать собираются, и мира не будет. Вот я тут и порадовался за себя. И он снова надоедливо стал перечислять свое добро.
– Нуте-с, – говорил он, – дровец я себе хороший сделал запас, дубовые, шкуреные, года на три хватит, гречиха у меня родилась, – каша будет гречневая; а главное, просо, вот чудо-то просо какое у меня вышло, у всех пустое, а у меня умолот! Зерно я теперь не выпущу, ни одного зернышка не выпущу: буду свиней кормить, потому теперь расчета нет кормить человека.
И еще он говорил о своем подвале, что запасся картошкой, свеклой, капустой свежей и соленой, огурцами и даже мочеными яблоками.
Так мы подходили к хутору, вошли в его новый бревенчатый дом. Хозяин пошел в кухню сам варить кулеш: ни жены, ни детей у него не было. Я остался один с своими воспоминаниями. В окна были видны, как и в те времена, те же не измененные временем деревни Кибаевка и Шибаевка. Из-за гумна Крыски Задирина месяц всходил. Такое безлюдье в деревне – ни человека, ни звука. Казалось, что люди уже все ушли туда, к заставе земли и неба, где жило это чудище призаставное.
Луна всходила. Но с лунным светом не вставали покойники. Так всходила луна над голой землей, и я был один на сырой земле. Потом вошел с дымящейся пищей другой человек, и все это наваждение кончилось, и все стало обыкновенным.
– Сахаром я вполне обеспечен, – говорил другой человек.
– Да будет вам, – остановил я его, – может быть, завтра же и вас позовут туда. Он открыл рот.
– Двадцати зубов не хватает.
– На это теперь не посмотрят.
Он согнул голову так, что шея стала дугой, и по дуге этой чесал – знак какого-то хитрейшего обхода-маневра.
– Опоздаете, пропустите!
– Не пропущу-с!
Согнул голову на другую сторону и почесал с другой стороны.
Я пожелал ему покойной ночи и лег на диван. Он с большими хлопотами, принимая какие-то меры от насекомых, лег в кровать и, пожелав мне еще раз покойной ночи, загасил лампу.
Скоро я увидел перед собой красный огонек, перед огнем сидел нагой человек, огонек близился, близился. я открыл глаза: Косыч сидел перед лампой и пересматривал свою ночную рубаху.
– Блох боюсь, – сказал он, – а вас тоже это разбудило?
Я отвернулся к спинке дивана, попробовал вновь заснуть, но не мог и скоро сидел сам перед огнем.
– Я каждую ночь так мучусь, – говорил Косыч, – засыпаю только под утро.
– И ничего не находите?
– Редко нахожу.
И их действительно не было, я уверен теперь, что их не было, что это все создавала ночная фантазия в отместку за правду-неправду дневную, а меня Косыч заразил своей фантазией, как автор читателя. Я метался в бессоннице, то видел паразитов огромными, как в микроскопе, то уверял себя, что это воображение создает их. Но дело не менялось: воображаемые огромные насекомые мучили больше действительных. От бессонницы, от нечего делать и читать я стал развивать свои мысли вслух: что ничего нет вообще на свете, и все это нам кажется, словом, говорил, как у Шопенгауэра, и разъяснял примерами нашей обыкновенной жизни.
– А как же земля? – спросил внезапно Косыч.
– Земля и земля: такая же разница, как между действительной ничтожностью блохи и нашим воображаемым огромным, в сто тысяч раз увеличенным насекомым. Устаньте получше – и нет блохи. Продайте хутор – и нет земли.
– Не может быть, – воскликнул он, – если бы так, почему же война?
Я хотел и о войне сказать в том же роде, но он уже не слушал, а думал по-своему:
– Из-за земли же идет война и во все времена была из-за земли.
Тогда мне вдруг стало ясно, отчего он такой скупой и скучный, почему создал себе эту свою крепость-хутор во время воины и так за нее держится, – он верил в землю, как в твердыню, как в причину всех причин, как в мир в себе.
– Из-за земли же война! – повторял он.
– Пусть так, – отвечал я, – но представьте себе, что после войны землю не станут делить и она будет общей собственностью. Тогда ясно будет, что ваша твердыня тоже от воображения.
– Этого не будет, – сказал он, – я не отдам…
– Все согласятся, вы останетесь один со своими двенадцатью десятинами.