– До февраля, думаю. Тут у меня кое-какие дела… Да это вам неинтересно. Вот вид у вас, действительно, дурной…
И она посмотрела на него с тревогой.
– Нет, мне теперь лучше. Это я сегодня устал.
Они говорили короткими фразами о жизненных пустяках, как все люди, которые давно не видались и не успели еще найти прежний тон отношений. Шадров, впрочем, его и не искал. Только что он хотел рассказать Нине Авдеевне с добродушием, о Лишине и Завалишине, и именно с целью не касаться никаких важных вещей в разговоре, как Нина его неожиданно перебила:
– Послушайте, пока мы одни – я хотела спросить вас… Я ведь знаю, что вы не против вопросов, вы, скорее, откровенны. И притом же вы уверены в моем к вам отношении. Правда ли, что у вас была какая-то история… с этой молоденькой англичанкой? Что это было такое? Я не верила… Так на вас непохоже.
– Откуда эти сплетни?
– Не сплетни, мне рассказывал разные чудеса один тамошний немец после, выйдя из санатории. От него я и узнала, что вы еще долго оставались. Я даже и не разобрала ничего, но ясно – что-то происходило. Вероятно, серьезное, иначе вы бы не остались, а если б и остались, то исполнили бы обещание – написали мне… Во всяком случае расскажите: это интересно.
Шадров в первый раз в жизни почувствовал, что к нему залезают в душу и что ему это неприятно. Он помолчал.
– Знаете, Нина, – сказал он наконец, – я, пожалуй, вам этой истории и не расскажу. Мне не хочется рассказывать. Зачем вам? Лучше вовсе не будем этого касаться.
Нина Авдеевна не ожидала такого определенного ответа. Она удивилась, внутренне встревожилась, но тотчас же произнесла с достоинством:
– Простите. Я думала… Мы с вами остались такими близкими духовно… Но если не хотите говорить, – поверьте, я почти понимаю, я уважаю ваше молчание.
Шадров хотел было сказать ей, что ничего она не понимает, но в эту минуту дверь отворилась: вошла первая гостья, толстая дама в черном платье, еще довольно молодая, с разваливающейся прической, с туповатым, свежим лицом. Шадров давно знал ее, еще с курсов. Теперь она писала исключительно стихи, которые много печатала. Характера она была доброго и молчаливого. Тотчас за поэтессой явились Лишин и Завалишин, – Лишин в новеньком сюртуке, Завалишин в тужурке, впрочем, прекрасно сшитой. Он довольно небрежно извинился за свой костюм. Вообще он у Нины Авдеевны держал себя гораздо свободнее, увереннее, чем утром у Шадрова. Нина Авдеевна тотчас же заговорила с ним о стихах. Гости все приходили, самые разнообразные. Шадров почти всех знал, почти со всеми встречался в продолжение многих лет. И они из года в год оставались все такими же, разве кое у кого борода стала гуще, у другого поседела; профессорская жена, высокая, как шест, похожая на молодую, больную и грустную лошадь, переменила прическу. Прежде говорили о народе, о Толстом, – теперь спорили о фабриках, упоминали Карла Маркса. Впрочем, новенькие, подросшие студенты или даже чиновники, заводили порой спор о Боттичелли, рассуждали об Аннунцио или Оскаре Уайльде. Шадров уже слышал, как в противоположном углу громадной комнаты Завалишин, тоном проповеди, говорил именно об Оскаре Уайльде, уверяя, что нашел совершенно новый на него взгляд.
Но больше всего говорили, конечно, о случаях жизни, о разных, самых последних, происшествиях в мире профессорском, литературном и других.
Нина Авдеевна имела большое тяготение к отвлеченным разговорам, но старалась напрасно: только что сели за чай в комнате с перегородкой, как всем обществом овладел насильно почтенный профессор с седеющей гривой и стал медленно И обстоятельно рассказывать, как ездил в Берлин, что там купил, чего не купил, что было там дешево и что дорого.
– Ваша последняя работа напечатана в «Современном вестнике»? – услыхал Дмитрий Васильевич голос рядом.
Он обернулся. С ним говорил чернобородый, сутуловатый студент, уже далеко не юный, которого он раньше не видел. Шадрову понравились его спокойные глаза.
– Я вас никогда не слышал, – продолжал студент. – Я на естественном теперь. Но работу вашу читал, – она мне понравилась. Скомкано только, на мой взгляд. Тема уж очень обширная, – нельзя справиться на двадцати страницах.
– Вы правы, – доверчиво сказал Шадров. – Но эта статья – почти набросок. Я, может быть, не должен был ее отдавать в печать. Она войдет, по материалам, в мою книгу по философии истории, которой я теперь занят.
– Я слышал, – сказал студент задумчиво и прикусил кончик своей черной бороды. – Широкая это работа. Всеобъемлющая. Для выполнения эдакой работы прямо нечеловеческая эрудиция нужна, да объективность чертовская. До сих пор ведь ни одной настоящей научной, философско-исторической книги нет. Возьмем из написанных. Ну, скажем…
Шадров начал слушать внимательно, но в эту минуту Нина Авдеевна, чутким ухом уловившая их разговор и очень им обрадованная, перебила:
– Вы говорите о философии истории? Вы правы: такой книги еще не существует. Но вот вопрос: может ли она существовать?
– Почему же не может? – медленно спросил чернобородый студент. – В принципе может.
Профессор с длинной гривой остановился на слове, посмотрел на хозяйку и на студента немного осовелыми, скучающими глазами и тотчас же, понизив голос, продолжал свой рассказ о Берлине, но обращался теперь уж только к своей соседке, полной и молчаливой поэтессе.
Нина Авдеевна между тем оживленно и громко заспорила.
– Скажите пожалуйста, не все ли равно: философия истории всего человечества или философия истории души одного человека в промежуток времени между рождением и смертью? Человечество – это одно громадное тело с одной непонятной душой, повинующейся непонятным законам. Но оно – молодо, жизнь его, – до сих пор существующая история, – так коротка! Можно ли найти глубокий, объективный и цельный философский взгляд, изучая жизнь человека, которому только двадцать лет? Философия – наука выводов, а может ли история до наших дней обосновать какие-либо выводы?
Шадров вспомнил, что все это сам говорил когда-то Нине Авдеевне, немного иначе, может быть, и как парадоксальность; но теперь эти парадоксы казались ему более верными. История жизни одного человека подчинена тем же законам и имеет те же глубины, как история человечества, только тут наши глаза могут уловить, обнять взором круг, – а там мы видим лишь начало линии. И ему страстно, но как-то по-детски, захотелось дотронуться до этой, едва круглящейся линии, взять ее, понять ее, – понять понятие непостижного круга. Только ради него он любил малейший факт прошлого, собирал, подбирал, как драгоценные камни, слова, когда-то произнесенные, деяния, великие и малые, когда-то совершенные. И, вспомнила в эту минуту свою органическую любовь ко всем открытым им или освещенным мелочам прошлого, всю необъятность, бескрайность предстоящей работы, – он испугался: ему почудилось, что он никогда не напишет своей книги, потому что ее нельзя написать, потому что нельзя постичь круга по начальной, едва согнутой линии.
А Нина Авдеевна кричала студенту:
– Да вы и судить не можете! Вы, по существу, чужды всякой научности! Вы музыкант! Дмитрий Васильевич! Ведь вы не знаете, господин Поляков – наша знаменитость! Композитор, дирижер! ему театральный оркестр предлагали, но он отказался – времени нет! Нужно в университет ходить…
– Я естественник, – упрямо сказал Поляков. – Не знаю, почему я не могу любить музыку и математику вместе (я математический кончил), если я их уже люблю, именно вместе?
– Это дилетантизм! – кричала Нина Авдеевна.
– Не понимаю вас. Я в музыке стараюсь быть не дилетантом. Почему же ей должны мешать мои математические познания и мое пристрастие к точности? Потому что у меня есть это пристрастие.
Нина Авдеевна выходила из себя, не забывая, впрочем, что она хозяйка. Шадрову понравился Поляков, ему хотелось бы позвать его к себе, но в споре казалось неловко, а было уже около десяти часов, и Дмитрий Васильевич думал уйти домой незаметно. Не спросить ли Завалишина, – может быть, он знает адрес Полякова? Но Завалишин тоже следил за спором, пытаясь говорить о мистической близости музыки и наркоза, но его не слушали.
Стало душно от теплых дыханий почти двадцати человек. Кое-кто вышел в другую комнату. Дмитрий Васильевич тоже встал, взглянул в окно, потом медленно прошел через первую комнату, – где, к счастью, на его бегство не обратили внимания, – в переднюю и через минуту был уже на воздухе. Голова ужасно кружилась и болела.