Родители мои бедные, от свиного корма питаетесь, корочку угрызаете. Известна мне ваша доля. Ночами во снях вижу, за ворота глядаю, будто все двор метете. А подметать чего нет, омыто до самого порога. Ждите, переступлю порог.
А жизнь моя ничего, в прохладе. Был я в городе Париж, высокая каланча железная, подает радио, телеграф во все страны, до нашего Дона. А не слыхать по ней доли вашей, скрозь летать! Большой город, веселый, бульвары и памятники на каждом рынке. А люди неизвестны. И будто бывал уж по тем местам, знато мне то место, с чего? Споминал, как сказывали старину, как ваш Дед славный Казак Ористарх Думаков гулял в городе том Париже, Конем своим с Дону травы чужие мял, из реки ихней Коня своего поил водой темной, в бубен трепал, спал под чужим небом, под звездами Французскими! Плясал трепака с ихнего вина сладкого, шапкой землю трепал Казацкой, бодал сапогом кованым, гремел лихью, с песней прошел Казацкой от Тихого Дону до ихнего Парижа! Где теперь Казаки, слава ваша? Под кем живете?! Перед кем шапку ломаете?! пики гнете?!..
А я молодой Казак, какую песню спою, и где моя шапка, и где мой Конь? Воду ношу, железо кую чужое. Уголь копал, камень бил по балканским горам-лесам, проволоку сдирал Французскую, кровию белы руки плачуть. И кто я теперь, Казак! И где мои песни? Какого коня поить?..
Но не плачьте, родители, не убивайтесь, не сушите сердце, слезу зажмите. Приду – выпью, пьян напьюсь с ее дочума, разыму глаза, голову кину прочь, чтобы не мешали думки. Я теперь прямо гляжу на свет через многие страны, через всякие народы вижу. Всего вижу, всего я знаю. Нет теперь меня выше, хоть и сточили ноги! Не хуже другого сын ваш молодой Казак. Не утеряюсь в других народах, дождусь доли. Ух, горем своим напился, слезой умылся, кулаками утерся досуха. Жив я, Казак, чую, не долго у чужих косяков слониться.
С родимой стороны степовой ветер дует, бело лицо колет, сердце жгет. Чую-знаю, идет срок мой, ждет меня конь мой, древо на пику выросло. Кинусь на степь играть, Коня горячить – гулять. Эх, вы, Горы Карпатские! ходил через их, гулял!.. Все дороги-пути известны.
Лети, мое письмо, еропланом-птицей на Тихой Дон, к старому Казаку родителю Николаю Ористарховичу Думакову в руки, родительнице нашей Настасье Митревне на сердце!
Девятое письмо гоню. Что ж от вас позыва не слышу, до-сыла не получаю? Скрозь землю отзовитесь, шупотком скажите, – травой услышу! Голос подайте мне – и вот и я!..
А теперь голову преклоню: благословите, родители, батюшка и матушка, меньшого сына вашего молодого верного Казака Ивана. Дошлите мне вашу грамотку с нарочным человеком. Не доходят письма мои, и ваши не доходят. Едет нарочный человек, стрелит стрелою на тихой Дон. А вы дождитесь. В думку ему вложите. Бумагу дорога измотает, не прочитать, одне-то слезы увидишь.
Помолите Угодников и Пресвятую Богородицу и спаса нашего на Хоруге нашем Казацком, Глаз Строг. И ворочусь несрочно, на радости! Чует сердце, встает мой срок!
Поклоны мои земные дайте Земле Казацкой, Донскому Войску, Батюшке Дону Тихому, солнцу красному, месячку ясному, Степи широкой. Поклоны мои земные друзьям-братьям, злою неволею погибшим, кому могилы не дадено, а пылью-прахом неведомо где ложатся. Поклонитесь от меня Крестам на погосте, вербам, дорогам, Большим Кутам и Св. Кресту Господню на Храме нашем, и всем родным, вживе которые остались, молодого Казака не забыли.
А вам в ноги припадаю, родители мои старые, горевые, батюшка и матушка. Не печальтесь, не плачьте, жив. Во весь рост стою я, меньшой ваш сын, ширшё плечами стал, могутней. До радостного свиданьица!..
Март 1925 г
Париж
Свет разума
С горы далеко видно.
Карабкается кто-то от городка. Постоит у разбитой дачки, у виноградника, нырнет в балку, опять на бугор, опять в балку. Как будто дьякон… Но зачем он сюда заорался? Не время теперь гулять. Что-нибудь очень важное?.. Остановился, чего-то глядит на море. Зимнее оно, крутит мутью. Над ним – бакланы, как черные узелки на нитке. Чего – махнул рукой. Понятно: пропало все! Мне – понятно.
Живет дьякон внизу, в узенькой улочке, домосед. Служить-то не с кем: месяц, как взяли батюшку, увезли. Сидит – кукурузу грызет с ребятами. Пройдется по улочкам, пошепчется. В улочках-то чего не увидишь! А вот как взошел на горку да огляделся…
Не со святой ли водой ко мне? Недавно Крещение было. Прошло Рождество, темное. В Крыму оно темное, без снега. Только на Куш-Кае, на высокой горе, блестит: выпал белый и крепкий снег, и белое Рождество там стало – радостная зима, далекая. Розовая – по зорям, синяя – к вечеру, в месяце – лед зеленый. А здесь, на земле, темно: бурый камень да черные деревья.
Славить Христа – кому? Кому петь: «Возсия мирови Свет Разума?..»
Я сижу на горе, с мешком. В мешке у меня дубье. Дубье – голова и мысли.
«Возсия мирови Свет Разума?!.»
А дьякон лезет. На карачках из балки лезет, как бедный зверь. Космы лицо закрыли.
– Го-споди, челове-ка вижу!.. – кричит дьякон. – А я… не знаю, куда деваться, души не стало. Пойду-ка, думаю, прогуляюсь… Бывало, об эту пору сюда взбирались с батюшкой, со святой водой… Ах, люблю я сторону эту вашу… куда ни гляди – простор! «И Тебе видети с высоты Востока!..» А я к вам, по душевному делу, собственно… поделиться сомнениями… не для стакана чая. Теперь нигде ни стакана, ни тем паче чаю. Угощу папироской вас, а вы меня беседой?.. Хотите – и тропарек пропою. Теперь во мне все дробит…
Он все такой же: ясный, смешливый даже, курносый, и глаз прищурен – словно чихнуть обирается. Мужицкий совсем дьякон. И раньше глядел простецки, ходил с рыбаками в море, пивал с дрогалями на базаре, а теперь и за дрогаля признаешь. Лицо корявое, вынуто в щеках резко, стесано топором углами, черняво, темно, с узким-высоким лбом – самое дьяконское, духовное. Батюшка говорил, бывало: «Дегтем от тебя, дьякон, пахнет… ты бы хоть резедой попрыскался!..» Смущался дьякон, оглядывая сапоги, молчал. Семеро ведь детей – на резеду не хватит. И рыбой пахло. И еще пенял батюшка: «Хоть бы ты горло чем смазывал, уж очень ржавый голос-то у тебя!» Голос, правда, был с дребезгом – самый-то ладный, дьячковский голос. Мужицкие сапоги, скребущие, бобриковый халат солдатский, из бывшего лазарета, – полы изгрызены. Нет и духовной шляпы, а рыжая «татарка». Высок, сухощав и крепок. Но когда угощает папироской, дрожат руки.
– Вот, человека увидал – и рад. Да до чего же я рад-то!.. А уж тропарь я вам спою, на все четыре стороны. Извините, не посетили на Рождество. Сами знаете, какое же нынче Христово Рождество было! О. Алексия бесы в Ялту стащили. Я теперь уж один ревную, скудоумный:.. Приеду в храм, облекусь и пою. Свечей нет. Проповедь говорил на слово: «Возсия мирови Свет Разума», по теме: «И свет во тьме светит, и тьма его не объя!»
– А как, ходят?
– На Рождество полна церковь набилась. Рыбаки пришли, самые отбившиеся, никогда раньше не бывали. Ры-бы мне принесли! Знаете Мишку, от тифа-то которой помирал, – мы тогда его с Михал Павлычем отходили, когда и мой Костюшка болел? Принес корзинку камсы, на амвон поставил и пальцем манит. А я возглашаю на ектеньи! А он мне перебивает: «Отец дьякон, рыбы тебе принес!» Меня эта рыба укрепила, говорил с большим одушевлением! Прямо у меня талант проповеди открылся, себе не верю… При батюшке и не помышлял, а теперь жажду проповеди! Открывается мне вся мудрость. Я им прямо: «Свет во тьме светит, и тьма его не объя!» А они вздыхают. «Вот, – говорю, – некоторый человек, яко евангельский рыбарь, принес мне рыбки. Я, конечно, чуда не совершу, но… насыщайтесь, кто голоден! А душу чем насытим?» Выгреб себе три фунтика, и тут же, с амвона, по десятку раздал. И вышло полное насыщение! И уж три раза приносили, кто – что, и насыщались вдосталь. И духовное было насыщение. Прямо им говорю: «Братики, не угасайте! Будет Свет!» А они мне, тихо: «Ничего, бу-дет!» «Нет у нас свечек, – говорю, – возжем сердца!» И возжгли! Пататраки, грек, принес фунт стеариновых! Вот вам и… «свет во тьме»! И справили Рождество.