Выбрать главу

Саша деньгам утром была рада, – у нее они подходили к концу, – а на обещание снова приехать – промолчала; ей было весело и радостно от того, что было, и что оно вышло так хорошо и так отлично кончилось; а тому, что еще будет, – она радоваться не умела: ведь она не знала, что будет.

От воспоминаний об офицере теперь осталась в Саше лишь одна смутная золотая волна, которая уже незаметно претворялась в такое же смутное, но несомненное предчувствие новой влюбленности, неизвестной. Предчувствие еще даже не тревожное, а только нежное, – томное, тайное, скромное и стыдливое.

Старому приятелю, Александру Михайловичу, Саша была попросту рада. И ему как-то однажды твердила она, замирая: «Миленький… ох, миленький ты мой! Батюшка ты мой белый! Князь ты мой Серебряный! Потемкин ты мой… мой… Таврический!». (Саша любила почитывать романы, особенно из русской истории, где любовь чиста и военные храбры.) Однако это все было так давно, что и сам Александр Михайлович едва ли о том помнил. Заходил он к Саше нередко, Саша любила с ним поговорить и считала «умным».

Александр Михайлович вошел, потирая с мороза свои тонкие, узкие, удивительно красивые руки и щурясь. Он был в заношенной и грязной студенческой тужурке, пальто он снял тоже старое и холодное.

– Дома, Сашурка? И не собираешься? Ну ладно. Так принимай гостей. Я тебе земляка приволок. Вишь какой франт! Петербургского ничего еще не знает. А уж коли смотреть Петербург – так розу нашу махровую, Сашу-баронессу – первое! Потому – игра природы, совершенство! Кто это сказал? Лесков, что ли, черт его дери?

Александр Михайлович был под хмельком, но слегка.

Пил он вообще много, дико, – иногда пропадал из Петербурга по месяцам, возвращался, угрюмо учился – и опять понемножку начинал пить. На каком курсе университета он был – он и сам не всегда знал. Терял года из-за разных мелких историй и пьянства, выходил, опять поступал, опять выходил. Он был из хорошей семьи, издалека, но родных давно забросил. Кое-какие деньги они ему изредка присылали. Зарабатывать он почти ничего не мог.

– А мы с угощением нынче, – продолжал Александр Михайлович. – Где корзина? Давай, тащи, помогай, Нил!

– Уж это напрасно, право, – сказала Саша, с неудовольствием поглядев на корзину пива. – Ну что хорошего? Вы, вон, и так уж подшофе. И молодому человъку нет никакой особой приятности в пьянстве. Разве легонького принесли бы, да у меня ром был к чаю.

И Саша быстро, из-под ресниц, посмотрела на Нила. Александр Михайлович захохотал.

– А, ну тебя с чаем! Знаю, что, нежненькая, питий этих да «безобразнее» не любишь… Тебе не требуется… Ну, а к нашему рылу и пиво за душу милу! От ромца-то я отвык по скудости средств, а Нил, небось, и не привык! Да куда ни шло, давай и ром, коли есть, только чаю не надо.

Он опять захохотал. Ужасно к его лицу не шел смех. Лицо было худое, больное и печальное. Левый глаз изредка дергался нервным тиком. Жидкая рыжеватая бородка. И все-таки лицо было красивое и породистое.

– Какие вы, право, сегодня нехорошие! – укоризненно сказала Саша, однако полезла в шкафик за ромом, пока гости устраивались у стола, подле окна, и Александр Михайлович вынимал бутылки из корзины.

У Саши в комнате все было чистенько и аккуратно. Комод застлан вязаной салфеткой, в углу у окна покрытая машина. На стене две фотографии – самой Саши; чужих фотографий Саша не любила и не хранила. Давали – теряла. На первом портрете Саша была снята девочкой, с круглым-прекруглым личиком и ребячески искренними глазами; на втором – совершенно такая же Саша, с таким же круглым личиком и детски искренними глазами, только в большой шляпке и со взбитыми волосами. Это был теперешний портрет, но разницы с детским только и оказывалось, что шляпка да волосы. Поближе к углу, к иконам, висел третий портрет – но уже не Саши, а самого известного в России батюшки, отца И., и он тоже смотрел со стены искренними, детски невинными глазами.

Кровать в противоположном углу была скрыта розовой чистой занавесочкой. Кровать у Саши была отличная, узорная, от Санн-Галли: ей раз подарили, и она ее полюбила: хотела как-то продать, да пожалела.

– Дайте хоть скатертку постелю, – сказала Саша и, быстро отставив лампу на комод, постелила скатерть. – Все же приличнее. Вот вам и стаканы. Только, право, Александр Михайлович, вы бы не очень… И что молодой человек скажут…

И она снова, тем же быстрым взором из-под ресниц, взглянула на «молодого человека», который еще не раскрыл рта.

– Нил что скажет? А что я захочу, то и скажет. Не я его, а он меня боится. Я, Сашенька милая, его шапрон, он мне доверился – понимаете? Ибо я опытен, а он неопытен, я его веду, и уж я его не обману. Этот юноша, надо вам сказать, мой земляк; ну как он, однако, разыскал меня – уму непостижимо! Вращаемся мы, можно сказать, в различных кругах общества…

– Я справлялся, – произнес вдруг Нил неожиданно густым басом и очень покраснел.

– Видите, искал, справлялся… Там это землячество очень ценят. Искал и нашел. Трогательно. Ну как не принять участия? Принял. Вижу, юноша одинокий, славный… Славненький ведь, Саша, а?

– Они красивые… – сказала Саша и застыдилась.

– Ага, понравился! Я так и знал. Нынче на праздниках договорились мы с ним до дела… Да что, говорит, да у нас, говорит… Да и я сам, говорит… Чем я не как все, говорит… Гляжу на него – косая сажень в плечах, ядрен да свеж… яблочко наливное. На щеки-то посмотри… Я и думаю – что, в самом деле? А сам – ребеночек, ему еще тюрлю-мюрлю надо… Коли что – испугаешь, пожалуй! Тут меня и осенило – повезу к Сашке! Вот где таится погибель его! Кто это сказал, дери его черт?

– Пушкин Александр. «Песня о вещем Олеге», – проговорил юноша и снова умолк. Краснеть сильнее он не мог.

Саша отлила пива из его стакана в свой.

– Уж и я с вами выпью.

– Те-те-те! – заметив ее маневр, – крикнул Александр Михайлович и долил из новой бутылки стакан Нила. – Пить пей, да других не обижай. Ты, Нил, ее не слушай. Тяни пивцо, еще веселей станет. Она, Сашка, заминдальничает – так и переминдалит, дорого не возьмет. Да она у нас единственная. В ней, знаешь, всех загадок разрешенье и разрешенье всех цепей! Кой дьявол это сказал?

Но ни Саша, ни сам Нил не знали. Александр Михайлович продолжал, откупоривая, с усилием, тонкими пальцами четвертую бутылку:

– Ты что, Сашка, думаешь: он университант?

– Нет, я вижу… У них воротник не синий… То есть синий, да темный, бархатный. Не университетский мундир. Я те знаю. И молоды они очень.

Она долго, как бы рассматривая, поглядела на Нила.

– То-то знаешь. А духовный университет знаешь? Слыхала? Это, брат, вкусом потоньше. Да этого ты не расчухаешь, говори тебе не говори. Ты лучше на свежесть-то обрати внимание – прямо с веточки. С волжского приволья. От него еще рыбкой да тинкой пахнет. Ты его у меня не забижай. Да, ты… ты его в лучшем виде «как все» сделаешь! К тебе вез. Одно только… Эх, Сашка ты, баронесса ты! Жалко мне мальца.

Это было весьма неожиданно, и Саша недовольно пожала плечами, тем более что Александр Михайлович, видимо, хмелел.

Нил сидел неподвижно, большой, широкий, с тугими четырехугольными плечами. Красные щеки, не покрытые даже пухом, были крепки, карие глаза навыкате, масленые, невинные, восхищенные, глядели застенчиво и радостно. Саша сидела с ним рядом, облокотившись на стол, и, уже почти не отрывая взора, смотрела на студента.

– Что же вы? Кушайте, понемногу ничего. Я, вот, отопью от вас, а то Александр Михайлович все подливают. Вы на них не смотрите. Что за пример? Они завсегда хмельные…

Александр Михайлович услышал последние слова; и внезапно и мгновенно разъярился.

– Не смотреть? Не пример? Вон оно куда пошло! Нил, ты у меня не забывайся. Отвечай: нравится она тебе?

Нил молчал.

– Да говори мне, дубина, коли спрашиваю! Нравится?

– Что ж, скажите, – одобрительно и горячо шепнула Саша.

– Я скажу. Напрасно вы думаете, Александр Михайлович… Я и говорю. Мне они в крайней степени нравятся. Я чрезвычайно ценю ваше заботливое внимание ко мне, Александр Михайлович, принимая во внимание, что…