Тут Нил немного спутался, непривычно разгоряченный и отуманенный, однако справился и закончил:
– И я совершенно уверен, Александр Михайлович, что они не имели никакейшего желания вас обидеть, указывая на вас как на пример, которому я не должен следовать.
Александр Михайлович зло усмехнулся.
– Нравится! Понравилась! Ну еще бы! Тюрлю-мюрлю и сентимент! Баронесса! Тебя, Сашка, и спрашивать нечего. Вижу, угодил. Вся разошлась, как пареная. У тебя, как у кошки, лицо короткое. И глаза такие же. Понравился Нилка! Да… А вот возьму и увезу его. Только ты его и видела.
Саша вскинула глазами.
– Это почему же? Что вы самодурничаете-то?
– Испугалась. Вцепись, вцепись в меня! А все-таки увезу. Дурак я и скот был, что привез. Почти что трезвый привез. Почти что трезвый привез, а теперь вот выпил, так и вижу. У меня у пьяного мысль свежее.
– С чем вас и поздравляю! мерси! – сказала Саша не без раздражения. – Увезете – куда повезете?
– А куда надо! Где мне его не жалко будет, вот куда! К Глафире-Дырявой повезу, к Людмилке-Черной…
– К хабалкам-то этим пьяным, к дряням-то! – воскликнула Саша и даже поднялась со стула. Она была возмущена, оскорблена и в голосе у нее задрожали слезы.
Александр Михайлович взглянул на нее пьяными, холодными глазами.
– К дряням? Верно, дрянь. А все почище тебя. Потому что самая-то последняя дрянь – ты.
Саша было онемела от гнева. Она привыкла слышать брань, но тут ее ругали ни за что, непонятно за что, и – Александр Михайлович, который был к ней даже почтителен по-своему; и еще ругали в присутствии любимого человека, с угрозой отнять его. Она вся вскипела было, – но только на мгновенье: природная робость и нежность победили, и она сказала:
– Бог вам судья, Александр Михайлович. За что стали обижать? Я вас не трогала. Хмельны вы, вот и ругаетесь зря.
И повернулась к Нилу, села опять и, в первый раз обняв его, несмело, осторожно, точно влюбленная девушка, прибавила тихонько:
– Вы не слушайте его, миленький, право… Ну что они городят? Это пиво это поганое в них говорит. А вы не слушайте. За то я и ненавижу это пьянство. И не ездите нынче к кому там… Они такому молодому человеку не годятся. Дебоши одни грязные. А у меня уж так: уж кого- я люблю, миленький, так уж так люблю, так люблю… Уж я вся тут.
Александр Михайлович как будто успокоился, прослушал Сашу, криво усмехаясь, и сказал:
– Что ж, пой, птичка… А все-таки мне рта не заткнешь. Ты, душа моя, самая величайшая дрянь, – и хуже ты Люд-милки-Черной, и меня хуже, и всякой последней халды и пропойцы… Потому что и они, и все мы – люди, а ты – тварь. А зачем тварь в человеческом образе? Это – дрянь, когда она в человеческом образе. Этого почти терпеть нельзя.
Нил, между тем осмелев от непривычного пива и уже совсем непривычной близости, сжал Сашу в объятиях, но не соразмерил сил и сжал слишком крепко. Саша невольно и блаженно охнула. Но как сквозь облако она все-таки услышала слова Александра Михайловича. Они теперь совсем не сердили ее, только были непонятны. А Нила он уже не увезет! И она даже заинтересовалась:
– Чего это так ругаетесь? Довольно глупо. Я – тварь, а те не твари? Что они винище жрут да скандалят, а я с вами безобразничать не хочу, за то я тварь?
– Совершенно верно, – почти спокойно подтвердил Александр Михайлович. – То ты и не пьешь, что ты тварь. Где же ты видела, чтоб животные пьянствовали? – Он усмехнулся своей плоской шутке. Саша искренно захохотала.
– Вот так ловко! Вот так вывел с пьяных глаз! Помолчите уж!
Но Александр Михайлович сказал:
– Нет, это что; но ты не воображай, я серьезно. И ты послушай, Нил, коли еще не совсем вспотел. Я говорю – звери не пьют, они так, трезвые… И она не пьет, а так.
Зверям не нужно в себе ничего раньше убить, отшибить, – а нам, людям, нужно. Нужно человека сначала заморить, обеспамятеть, а как зверь один останется, – ну тогда можно. Тогда лезь, развратничай… тогда еще ничего. Саша опять обиделась.
– Это вот другие развратничают… Меня не приравнивайте. Слава Богу, еще понимаю, о чем говорю. Да что бы я, да без любви… Уж если я люблю, уж так люблю…
– И звери, душенька, никогда без любви… Что им? Люблю – и лезу; не люблю – не лезу. Очень просто. К другим тебя не приравнивать? А что ж ты, как любишь? Какая твоя такая особенная любовь? Кончается-то чем? Такие же вы… Вот тебе и вся любовь. «Миленький», да «миленький» приговариваешь? Это чья-то ошибка, что тебе дар слова дан. Не нужно тебе этого. Поедем, Нил! – кончил он вдруг неожиданно и ударил рукой по столу. – Мерзись с человеком лучше, да не со зверихой. Едешь?
Нил молчал.
– Нну… поедешь. А я пока пива еще… Он налил, немного плеская, стакан.
– Не слушаете? А вы послушайте. Нил, пусть я пьян, но я знаю, что я пьян, мерзок, грязь во мне… И топчу да тискаю в себе человека… И все эти Людмилки да Глафирки пьют да тискают, а человек в них все-таки полуудавленный стонет, они и мучаются сквозь угар, и знают, что они убили человека, и что твари… А посмотри на нее: она ничего не знает, как зверь про себя не знает, что он зверь. Говорю! И утверждаю! – он опять ударил кулаком по столу. – Утверждаю: зверям свойственно… не насильничают они себя, и благо! А человеку несвойственно! То и шарашит он себя, – и все-таки мучится, потому что тошнит его от зверства! Да, несвойственно!
Нил, одурманенный, все-таки опомнился от этого крика и пролепетал, как бы извиняясь:
– Что вы, Александр Михайлович… Это ведь, так сказать, закон природы…
– Закон?! Природы?! – заорал Александр Михайлович. – Он нетвердо поднялся со стула. Печальное, желтое, слегка подергивающееся лицо его было даже страшно. Впрочем, ни Саша, ни юный Нил этого не заметили. – Закон природы! Много ты знаешь, щенок, о законах природы! Мы, что ли, их выдумали, чтобы их на вечные времена записывать! Вон кто-то сказал – черт его подери – что в допотопные времена люди жвачку жевали и отрыгали. Все следы остались в кишках. Не закон природы это был? Закон, и теперь закон для баранов, а ну-ка ты, отрыгни? Не хочешь, небось! А тут не жвачка, дьявол ее возьми – тут все тело человеческое плачет да стонет от тошноты и пакости, и все равно, каждый ли день с разной или десять лет с одной – это уж, брат, коль в корень смотреть – все равно! Тут друг друга мерзим да топчем, и сами про то знаем, потому что насквозь это чувствуем, телом самим человеческим чувствуем, не душой одной, телом – слышишь? Оттого и дурманим его чем ни попадя… Без дурмана, без полубеспамятства, без человекоубийства – знаешь? – никто теперь не соединится эдак ни с какой женщиной, потому что не может… Несвойственно ему, – не нормально это ему больше, слышишь? Такому, как он есть… Ну и убивают человека… А больно убивать, Нил… Все оживает, никак не добьешь… Он грузно опустился на стул.
– Ей ничего не больно… – он указал головой на Сашу. – Ей… нормально… Она – тварь… Я ее не осуждаю… Только зачем она в образе человеческом? С людьми зачем?..
Саша оторвалась от Нила.
– Вы бы пошли уснуть, Александр Михайлович… Право. Я скажу, вас проводят… Подите, голубчик мой…
– Спать? Да ты думаешь, я пьян? Дура! И я дурак, что говорил с тобой. Я еще покажу, как я пьян. Эй, Нил! Одевайся! Едем! Я тебя свезу… будешь, как все… Закон природы… Дурманься, мучайся, грязь хлебай, вой, пой, ори, скандаль, – и мучайся, а не верь твари, что ты тварь… Ишь ты, чинно, благородно, с любовью… Любовь! До сих пор про это – «любовь» говорят! Едем. Нет хуже греха – человек со зверихой!
Шатаясь, Александр Михайлович подошел к двери, нашел свое пальто на сундуке и напялил его.
– Ну? Нил! Тебе говорю!?
Но Нил, видя, что Александр Михайлович совсем пьян, осмелел окрнчательно.
– Нет уж, Александр Михайлович, извините, я с вами не поеду. Поезжайте вы домой и засните, пожалуйста. Вы действительно выпили. Это действительно безобразие некоторое.
Александр Михайлович остановился, держась рукой за дверной косяк.
– Так не поедешь со мной? – спросил он вдруг упавшим голосом. – Останешься?
– Останется, останется, – сказала Саша поспешно. – Идите, Бог с вами.