Выбрать главу

— Поедем! Поедем! С пением! Пан Михал! Пан Владислав! Пан Заневский! Пан Ясмонт! Пан Богатырович! Поедем кататься! С пением поедем! На Неман! На Неман!

Женским голосам отвечали мужские:

— Я здесь! Иду! Бегу! К вашим услугам! А кто с кем? Панна Казимира! Панна Цецилия! Панна Антонина! Панна Мария!

И множество других имен и фамилий разносилось над травой, сверкавшей от росы, над оголенным, поредевшим садом и над рощами, но, заглушая все оклики и ответы, раздавался со всех сторон возглас:

— На Неман! На Неман!

В этой сумятице голосов кто-то могучим басом затянул:

За Неман уйду… Зачем же за Неман? Иль луг там цветистей?

С высокой горы, в еще робком свете луны, спускались парочками бесчисленные гости. Сбегая к реке, они громко повторяли: «Неман! Неман!», а многоголосое эхо подхватывало этот возглас и далеко разносило его по темному бору и широким полям.

Ян крупными шагами проходил по саду, оглядываясь по сторонам и, видимо, кого-то, разыскивая, как вдруг почувствовал чье-то прикосновение к рукаву своего кафтана, и тотчас перед глазами его мелькнула красная рябина, вколотая в черную косу.

— Поедем, пани!

— Поедем. — Только одни… вдвоем… моя дорогая пани, золото мое! В моем челноке, в котором мы ездили на могилу.

— Хорошо!

Челнок стоял у берега усадьбы Анзельма, скрытый в густой осоке, и только один Ян мог отыскать его. Они побежали к усадьбе, для скорости перескочив через плетень почти в том же месте, где так часто через него перескакивали Эльжуся и Антолька, и уже через несколько минут очутились под липами.

В одном месте ветви лип наклонялись так низко, что Юстине пришлось нагнуться. Ян тоже нагнулся, схватил руку Юстины, которой она от росы подобрала свое белое платье, и прижал к своим губам. Молодая пара побежала к берегу, а наверху, под липами сидела другая пара и вела тихую задушевную беседу. То были Анзельм и Марта.

Каким, образом и где среди шумной толпы встретились они в другой раз? Это старьте воспоминания невольно сталкивали их друг с другом. Они давно уже оставили толпу и очутились здесь, в усадьбе Анзельма. Марта долго и с любопытством осматривала дом, пчельник, сад, — одно хвалила, другое осуждала и делилась со старым другом своим опытом. Когда стемнело, они уселись под липами, на траве, вместе с желтым Муциком, и им казалось, что они уже все порассказали друг другу, что можно было рассказать. Но вот на бледных губах Анзельма появилась улыбка, и старик медленно спросил:

— Помните, панна Марта, как я в первый раз увидел вас в Корчине, — разинул рот, да и стою, так что все засмеялись.

Она тихо засмеялась.

— Как мне не помнить! А отчего вы так смутились?

— Прекрасной фигурой и огненным взором вашим был изумлен и ослеплен…

— Да, да, было это когда-то! — качая головой, прошептала старая панна.

— Да, да, было! — подтвердил Анзельм.

Потом заговорила Марта:

— А помните, пан Анзельм, сколько гостей тогда съезжалось в Корчин, какие они планы составляли, какие ссоры заводили, какие надежды были у них?

— Как покойный пан Андрей всем верховодил, а наш Юрий с опасностью для своей жизни помогал ему.

— Да, да, было! Вечное горе! — шепнула Марта.

— Упокой их, боже, в селениях праведных! — проговорил Анзельм и приподнял свою баранью шапку.

Прошло несколько минут.

— А помните, пан Анзельм, как я вам сделала кармазиновую шапочку и обшила ее серым барашком?

— А вы помните, чьи ручки на том песчаном холме надели мне на шею святой образок?

— Да, да, было это когда-то… — повторила она.

— Да, да… и все это далеко от нас отнесли ветры буйные. Вдруг они оба умолкли и, встрепенувшись, стали смотреть и слушать. Перед истомленным взором этих людей, вспомнивших чуть не на краю могилы единственную счастливую минуту в своем прошлом, мир потонул в море поэзии, перешедшей в звуки и краски. Луна уже высоко поднялась на небе и казалась меньше и бледнее. Мягкий свет ее заливал высокую гору, бор на противоположном берегу и зеркальную поверхность реки, по которой пробегала мелкая рябь. Под воздушным бледно-золотым фонарем луны стояла, как бы погрузившись в воду, колеблющаяся колонна света, обращенная основанием к поверхности реки и упиравшаяся в дно золотым шаром. В неверных, трепещущих пятнах света, вниз по течению реки тихо скользила вереница лодок и челнов; разбивая зеркальную гладь, они высекали в ней золотые, мгновенно гаснущие искры. А из челнов и лодок, — то протяжно, то весело, — поднимался могучий хор голосов, бросая в небо, в глубь леса и воду звуки старинных, забытых миром песен, дремавших в далеком прошлом и, казалось, снова воскресших. Словно где-то настежь распахнулась сокровищница песен, и из нее хлынули в эту тихую заводь, отгороженную от мира высокой стеной, и на эту широкую, медлительную реку все вздохи, все горести и печали минувших лет и поколений. Сначала раздалась заунывная песенка о бедном солдате, который шел лесом, скрываясь и частенько голодая. Потом сюда слетел дух Шопена. Откуда, какими путями, на крыльях какой любви и каких воспоминаний? Загадка. Только вдруг облаченные в прекрасную его мелодию поплыли слова:

Словно слезы, листья дерево роняет, Пташка над могилой песню запевает: «Счастья мать не знала, с горем век дружила… Жизнь полегче стала — деток схоронила…»

И девушка, заливаясь слезами, жаловалась на кургане, возле родника:

Как же мне бровей не хмурить, Коль мой край журится? Головы как не понурить, Если мать в землице?

А после плачущей девушки запел тоскующий изгнанник:

Ты лети, мотылек, в страны дальние, Ты лети, мотылек, в край родимый… Отнеси мои вздохи любимой, Отнеси ты улыбку любимой…

Стройная, как тополь, Осиповичувна, стоя посреди лодки, вся залитая лунным светом, запела:

Воины верхом скакали, В бой кровавый Яся звали. На коня садись, любимый! С кем останусь я, родимый?

А когда кончилась эта песня, грянул мужской хор, и в грозной суровой мелодии прозвучала иная жалоба:

Как под битвы гром ужасный: Упадет солдат несчастный — Друг бедняге не поможет, Затоптать, пожалуй, может! Здесь кричат: «Спасай скорее!» А там топчут не жалея. Свищут ядра… Свищут пули… Буйну голову снесу ли?

И еще долго-долго, как ружейная пальба, гремела эта песнь о невзгодах и утехах войны, пока не закончилась строфой беспредельной печали:

Тра-та-та! Трубят солдаты… Нету ни отца, ни брата, Никого нет, кроме бога! Тяжела войны дорога.

Ни на небе, ни на земле ничто не мешало широкому раздолью песен, несшихся из лодок и челнов, они отдавались серебром на зеркальной поверхности воды и, подхваченные эхом, летели все дальше и дальше. Легкий ночной ветерок пробегал по верхушкам деревьев, и лес глухо шумел, словно духи, спавшие в его глубине, просыпались и протяжными вздохами или веселым смехом вторили когда-то знакомым и любимым песням.

На высокой горе, под старыми липами, сидели двое, смотрели и слушали. Овеянные воспоминаниями далекого прошлого, своего и чужого, они сидели, окаменев, словно завороженные мелодией света и звуков. Что это были не статуи, а живые люди, можно было узнать лишь по их глазам, следившим за сверкающими дорожками, которые возникали и мгновенно исчезали за лодками, по руке Анзельма, машинально гладившего пса, лежавшего у его ног, да еще по шумному, все более прерывистому дыханию Марты. Но вот лодки достигли сверкавшей на воде колонны лунного света и безмолвно, одна за другой, проплывали над отраженным в воде огненным шаром луны, легкие, темные и тихие, точно призраки.

За колонной света, там, где река круто поворачивала за стену леса, запел чей-то звучный мужской голос: