Выбрать главу

Витольд, говорила она, всегда любил сельское хозяйство, — вероятно, унаследовал эту склонность от отца, — а Леоню она поместила в пансион потому, что при своем слабом здоровье не может держать ее дома… Наконец, это совершенный ребенок, — ей всего пятнадцатый год.

Кирло (он давно уже знал обо всем этом) старался завести разговор с хозяином дома. Говорил он даже с некоторой угодливостью, которой, видимо, надеялся сломить лед оскорбительного пренебрежения. Потирая костлявые руки и приторно улыбаясь, он начал сладким, заискивающим голосом:

— А вы и в праздник все делами заняты!

— Как же иначе? — глядя совсем в другую сторону, ответил Корчинский. — Для нас праздников нет. Наоборот, когда приказчики и рабочие отдыхают, нужно особенно бдительно смотреть, чтобы скотина была накормлена, чтобы не подожгли чего-нибудь.

Слова эти, не заключавшие в себе ничего оскорбительного, произнесены были, однако, далеко не любезным тоном.

— Нынче виды на урожай хорошие, очень хорошие, — снова заговорил Кирло.

— Да, — ответил Корчинский. — Не знаю, как у других, — я несколько месяцев ни на шаг не выезжал из дому, — а у меня очень хорошо… Если уборка пойдет, как следует…

— Тогда много тысчонок соберете со своего Корчина! — шутливо и фамильярно воскликнул Кирло.

Корчинский поднял голову и с нескрываемым неудовольствием посмотрел на соседа своими карими глазами.

— А цены? — спросил он. — Ваша жена не говорила вам, какие цены были на рожь в прошлом году и, вероятно, будут стоять и в нынешнем?

Кирло на минуту смутился, но сейчас же захохотал.

— Ей-богу, — воскликнул он, — жена моя такая страстная хозяйка, что ни до чего меня не допускает, ни до чего, — держит меня под башмаком!.. Впрочем, мы с ней отлично уживаемся… Да и что мы стали бы делать оба на нашем крохотном фольварке? Или я, или она. А так как ей хотелось…

Корчинский усмехнулся и повернул лицо в сторону туалета своей жены, откуда несся смешанный запах рисовой пудры, туалетного уксуса и каких-то духов. Он снова потянул свой ус и, обращаясь к жене, сказал:

— Отворить бы окно… а то здесь страшная духота…

— О, нет, — мягко проговорила пани Эмилия, — ты знаешь, что я не могу сидеть при открытых окнах.

— Глупости! — отрезал Корчинский. — Поневоле захвораешь, сидя в такой духоте.

Худая, болезненная женщина вспыхнула румянцем, опустила глаза, дотронулась рукой до груди и горла и замолкла. Ей была неловко за мужа перед мало знакомым гостем.

И все сразу замолчали, всем стало как-то неловко в душной атмосфере этого будуара. Пани Эмилия приняла еще более беспомощный вид; Кирло услужливо придвинул к ней вышитые по канве подушки, пан Бенедикт крутил свой длинный ус, пенсне Ружица насмешливо блистало в полутьме.

В эту минуту откуда-то снизу послышались протяжные низкие возгласы, сопровождаемые плеском воды. Корчинский и Ружиц одновременно обернулись к окну. За прозрачной стеною кленов, по лазурному Неману длинной вереницей плыли плоты; на темном фоне леса, венчавшего высокий берег, они, как золото, горели на солнце, а стоявшие на корме плотовщики в белой одежде казались какими-то могучими речными исполинами: поворачивая тяжелые плоты, они ударяли по воде рулевыми веслами, из-под которых с плеском взлетали жемчужным каскадом брызги. Плывя, они все время перекликались, и их громкие крики отдавались в темном лесу раскатами гулкого эха.

На другом берегу, по опушке густого леса в одиночку и кучками проходили какие-то люди; кое-где над самой рекой крылатыми точками кружились чайки; в одном месте рыбачий челн скользил между плотами; в кленах щебетали щеглы, свистела иволга и звонко, надрывно кричала чечотка. Все вокруг радовалось чудесной погоде, сверкая в ярких лучах, как чаша, налитая золотом и лазурью.

— Прекрасная местность, — задумчиво проговорил Ружиц.

Корчинский указал ему рукой на тяжко трудившихся за рулем плотовщиков.

— Эти люди тоже не знают праздников…

— А мне, — сказал он, — вся жизнь их кажется вечным праздником. Они здоровы, сильны и, как бы им тяжело ни приходилось, они всегда хотят жить.

По лицу Ружица пробежала нервная дрожь; он снял пенсне и узкой холеной рукой провел по нахмуренному лбу.

— Пожалуй, вы правы, — подумав, согласился Корчинский. — Работа — это не несчастье. Было бы только поле для работы и, главное, давала бы она плоды. Но когда что ни шаг натыкаешься на стену и думаешь, что все, совершенное тобой, пойдет прахом…

Он махнул рукой и умолк. Умные страдальческие глаза Ружица с интересом скользнули по загорелому, изборожденному морщинами лбу и свисающим книзу усам помещика.

— К чему же относятся ваши последние слова? — спросил он.

Корчинский вскинул большие карие глаза, устремив на гостя глубокий, проницательный взгляд.

— Как вы думаете?.. — нерешительно начал он и замялся, как будто внезапно охваченный робостью, необычной в столь сильном человеке. — Как вы думаете, сумеет ли в такое время хоть кто-нибудь из нас, — я подразумеваю тех, кто не станет попусту сорить деньгами и трудится как вол, — сумеют ли хоть они… ну… вы понимаете… — и он снова замялся.

В глазах его вспыхивали искры, он не спускал с гостя горящего взора, в волнении покусывая кончики усов. Ружиц, видимо, не знал хорошенько, что ему отвечать. О предметах, затронутых Корчинским, он мало размышлял, а может быть, они и мало его занимали.

— Кто ж это может предвидеть? — начал он. — Время сейчас тяжелое. Впрочем, с этой округой я так мало знаком… ведь я здесь свежий человек…

— Не об округе речь, — живо подхватил Корчинский, — в этом, смысле все округи у нас равны. Так расскажите мне, по крайней мере, как идут дела там, где вы проживали?

Лоб и брови Ружица нервно передернулись, но отвечал он с небрежной усмешкой:

— Собственная моя персона являет собою печальный пример: мои тамошние поместья утрачены для меня.

— Я слышал уже, но это другое! — воскликнул Корчинский. — Вы по рождению принадлежите к знати… Ну, а то… то? Я хотел бы узнать о средних помещиках, таких, как я сам, владельцах нескольких сотен или одной тысячи моргов…

Светский, ко всему привыкший человек нашелся и здесь: он принялся рассказывать о финансовом и хозяйственном положении помещиков средней руки, земли которых были расположены по берегу Случи, и был ли рассказ его точен или неточен, соответствовал ли он действительности или не соответствовал — это его мало заботило. Его этот вопрос не очень занимал, и, быть может, потому он считал свой рассказ пустой для себя тратой времени. Однако говорил он плавно, на изысканном польском языке, лишь изредка вставляя в свою речь французские слова. Время от времени он ловко и учтиво подавлял нервную зевоту.

Вдали от окна, в полумраке, велась другая беседа, значительно тише. Кирло, склонившись к пани Эмилии, что-то вполголоса говорил ей — сначала соболезнуя, и потом со столь забавной шутливостью, что вскоре на ее коралловых губках снова заиграла улыбка. Она с благодарностью взглянула на соседа:

— Вот вы всегда умеете утешить меня и развеселить. О, если б я еще лишилась и вас…

— Зачем меня лишаться? — вскинулся Кирло, — когда уже столько лет…

Он покосился на хозяина дома, весьма в эту минуту увлеченного разговором с Ружицем. Потом его серые загоревшиеся глазки впились в нежное лицо пани Эмилии, а костлявая рука медленно скользнула к ее руке, покоившейся на пышном шелку, словно лепесток лилии.

— Бедная вы, бедная, — шепнул он, — уж я сегодня выкину что-нибудь такое, чтобы вас повеселить.

За окнами, на лазурном Немане все так же всплескивали тяжелые весла, вздымая жемчужные каскады; легкий ветерок пробегал по кленам, и шелест листьев сливался с трепетом птичьих крыльев. На противоположном берегу, в дремучем лесу деревенский люд собирал землянику и травы, и оттуда доносилось звонкое аукание.

В это время в одной из отдаленных комнат раздались звуки скрипки. Прислушавшись, можно было догадаться, что в верхнем этаже дома кто-то играл с большою экспрессией и пониманием какую-то трудную музыкальную композицию.