Как ни странно и даже непонятно это может показаться, но такая мысль, несомненно, возникла в голове девушки, которой правда жизни раскрылась в горьких обидах и страданиях и перед которой жизнь сорвала обманчивую завесу, показав ей многие явления во всей их неприкрытой наготе.
Мысль эта, несомненно, возникла в голове Юстины. Сначала робко запинаясь, потом все доверчивее и смелее она стала рассказывать Яну о том, что составляло величайшую муку ее жизни что она испытывала всегда при виде всякого, даже повседневного труда и что она почувствовала с особой остротой перед лицом того высокого самопожертвования и свято исполненного долга, которые предстали перед ней у памятника Цецилии и Яна и здесь, на могиле… Муку эту уже несколько лет ей причиняло сознание собственной бесполезности, оно приводило ее в глубокое отчаяние.
Откуда явилось у нее это сознание — она знала хорошо, потому что не раз ломала голову над разрешением этого вопроса. Явилось оно, прежде всего из жизненного опыта, который изгнал из ее головы много иллюзий, заблуждений; может быть, причиной этому было влияние веяний времени, которые хотя издали, но все-таки воздействовали на нее; может быть, потому, что она была горда.
Все окружающие бранят ее за гордость. И справедливо: она действительно была так горда, что ее унижали все ласки и услуги, за которые она не могла заплатить, и в особенности дни и годы, прожитые ею без всякого дела, без всякой цели. Она по временам сравнивала себя с камнем, занимающим место на засеянном пшеницей поле. Стыд и скука! Тяжелой тоской охватывала ее каждое утро мысль о дне, который расстилался перед ней пустой, бесцельной дорогой; с тяжелой скукой каждый вечер ложилась она в постель. Она чувствовала в себе протест молодости, здоровья и сил, который всецело овладевал ею, нес куда-то навстречу живому, настоящему делу. Ей хотелось куда-то идти, бежать, помогать кому-то, стремиться к какой-то цели; по временам ей хотелось хоть камни с места на место перетаскивать, взять пилу и пилить дрова, только бы стать пригодной на что-нибудь, согреть коснеющие руки и освежить пылающую голову.
Но в ее положении некуда было приложить силы. Старый отец, правда, нуждался в ее услугах, но услуги эти были совсем ничтожны: вычистить платье, аккомпанировать на фортепиано. В Корчине все занимались своими делами и не требовали от нее помощи, да и не нуждались в ней, а навязываться ей не хотелось, — она и то чувствовала себя в этом доме чем-то вроде пятого колеса телеги. Никто даже и не допускал мысли, что у нее могут быть свои духовные запросы, никто даже и не думал об этом. Она была просто бедной родственницей хозяев и, пожалуй, могла рассчитывать на замужество. Да и чем еще она могла быть? Чтобы убить время, у нее были книжки, фортепиано, прогулки по саду, визиты соседей, — чего еще требовать больше?
А она требовала, и так сильно, что несколько раз ей приходила в голову мысль оставить Корчин и идти куда-нибудь подальше, в большой город, где она могла бы найти работу, независимость, найти цель в жизни. Но брать ли ей с собой отца, который чувствовал себя в Корчине, как в раю, или оставить на шее у ближних, — точно у них самих не было своих взглядов и горестей? Дитя природы, она страшилась разлуки с полями, лесами, как чего-то такого, что разломает ее жизнь на две половины. Только один раз она была с пани Эмилией в городе и вынесла оттуда впечатление тесноты, духоты, непонятной сутолоки, блеска, не имевшего для нее никакой прелести. Она не знала света, его условий и требований, а броситься в омут очертя голову у нее не хватало мужества. Наконец и в способности свои она не особенно верила. Она не принадлежала ни к числу тех, которые считают себя способными на все, ни к тем, которым мечты о блестящем будущем придают силы и отвагу. Она думала, колебалась, впадала в отчаяние или тупую апатию, а дни и годы, как блестящие снаружи, но пустые внутри зерна четок, все проходили да проходили.