Выбрать главу

Теперь, когда она дрожала и мяла в руках платок, когда ее грудь поднималась высоко, а глаза светились, как два черных бриллианта, было видно, что в жилах ее течет не розовая водица, а горячая бурная кровь. Никогда еще она не казалась Зыгмунту такою прекрасной. Он смотрел на нее с восторгом, с восхищением и вместе с тем с гневом.

— Я думал, что любовь все очищает и освящает… — начал, было он.

Но Юстина прервала его:

— Оставь слово «любовь»… это не любовь, это..

Она остановилась на минуту, краска смущения залила ее лицо, но она пересилила себя.

— Это просто пошлый роман во французском вкусе… и в наших книгах об этом много писали, и в жизни это часто случается!.. О! Такой роман известен мне давно. Он был проклятием моего детства, свел в могилу мою мать, обесчестил отца… Потом я познакомилась с ним ближе… он обыкновенно начинается звездами, чтоб окончиться грязью. Музы, родные души, чистые чувства, недосягаемые вершины идеалов!.. Боже! Сколько слов, сколько прекрасных, поэтических слов!.. Хотела бы я знать: вы, употребляющие их, лжете или обманываете ими самих себя? Но эта поэзия — только предисловие к величайшей прозе… Любовь все очищает и освящает! Может быть, но только не такая, что прячется от всех и стыдится самой себя. Ты сказал, что право любви самое святое из всех прав. О да! Но о какой любви ты говоришь? Не о той, наверное, которая с недавнего времени загорелась в моей душе… Иди на могилу отца, Зыгмунт, иди на могилу отца…

Юстина вдруг остановилась; ей не хотелось высказываться до конца. Зыгмунт стоял перед нею, наклонив голову и закусив губы.

— Философ, — прошептал он, — резонирует, взвешивает все, разбирает…

— Нет, — ответила она, — о философии я не имею никакого понятия. А способностью резонировать, взвешивать, разбирать я всецело обязана тебе.

Он с удивлением и недоумением посмотрел на нее.

— Может ли быть, чтобы ты, Юстина, когда-то такая пылкая, поэтическая, сделалась вдруг такою холодной, рассудительной, осторожной? Нет, ты силой хочешь подавить своя чувства. Ты горда и хочешь сама перед собою разыграть роль героини.

Она пожала плечами и сухо ответила:

— Ты сказал, что у нас обоих душа возвышенная, независимая. Прошу тебя, измени мнение обо мне. Уверяю тебя, что я женщина самая обыкновенная, вполне подчиняющаяся кодексу обыкновенной нравственности. Вот и все.

— Все! И ты больше мне ничего не скажешь? Ничего? Ничего?

— О нет! — поспешно перебила Юстина, — мне необходимо тебе сказать решительно и раз навсегда, что из чувств, которые я к тебе когда-то питала, во мне не осталось ничего, кроме желания добра тебе наравне со всеми другими людьми… Теперь все мок чувства заняты чем-то или кем-то… может быть, вместе и чем-то и кем-то, что не имеет с тобой никакой связи.

— Вероятно, паном Ружицем и les beaux restes его миллионов, — зло рассмеялся Зыгмунт.

— Может быть.

Смешавшийся, оскорбленный, разочарованный, но, все-таки не сводя с Юстины глаз, он церемонно поклонился ей, взял со стула шляпу и вышел из комнаты.

Солнце уже зашло, когда красивая карета с грохотом подкатила к крытому подъезду осовецкого дома. Услышав стук колес, пани Корчинская вздрогнула и едва не уронила книгу, которую держала в руках. По своему обыкновению она сидела в одном из кресел возле большого стола, заваленного книгами и журналами. Подняв голову и опустив глаза, она со спокойным выражением лица ожидала сына.

В гостиной, в нижнем этаже, Клотильда играла на фортепиано. Когда карета загремела у крыльца, музыка смолкла, потом снова послышалась и снова смолкла. Однако через несколько мгновений Клотильда начала какую-то бравурную пьесу, но играла неровно: то вяло, то слишком громко. В ее искусной игре сказывалась талантливая ученица крупнейших музыкантов; но теперь, в ожидании разговора наверху, она дрожала от волнения и, наконец, уже не владея собой, совсем умолкла, когда Зыгмунт входил к матери. Чувствовалось, что это дитя, одиноко игравшее в большом пустынном доме, охвачено нестерпимой мукой и тревогой.

Когда Зыгмунт вошел в комнату матери, с первого взгляда можно было догадаться, что всю дорогу от Корчина до Осовец его волновали бурные чувства и что под влиянием их он принял какое-то энергическое решение. Зыгмунт поцеловал руку матери и сел напротив нее около стола, заваленного газетами и книгами.