Выбрать главу
Все проглядел глаза, искал узреть сиянье, ночь рассвечал и в тишине дрожащей, впивая Песней Песнь, внимал своей мечте. Распято время. Распластаны его движенья… Бегите! бегите мгновенья! Завесу распахните — хоть на каплю, — — хоть на песчинку — Зажгите солнце новое!
Мозг свинцовым плавом повис и давит череп. Змеиными клубками душат думы сердце, Одни…
Распни! Распни!
Иуда задохнулся. Под верным лезвием гремящей правды… — умрет — — сгниет — Христос Иуде равен — в Нем человек посеян — И человека предал человек.
Распни! Распни!
Дай ответ мне, Иегова! Ты подымал меня на облака Синая, и Новую скрижаль из молний высекал и путь громами устилал сквозь ады мук… Вел — —
Иуда, как дитя больное. Беспомощно заныли руки: обмана просят. Унизаны воспоминаньем, гирляндами любви повиты, любви низвергнутой, ревнивой о любви…
Я именем Твоим изгнал бесов… — умрет — — сгниет —
Тяжелыми комками распалось сердце. Непоправимое вползло, загрызло… Понурилась душа. Безумье тихое неслышно пригвоздило к кресту позора. Ползком прополз к старейшинам Иуда. И полумертвыми словами в тоске кромешной перед презренными презренный раскаялся: «Согрешил я, предав кровь Невинного»…
И, бросив сребреники в храме, бездомный, разрушенный дотла, в последнее убежище он постучался к Тебе, о матерь покинутых, Смерть.
* * *
Я слышу рыданье поруганной веры. Внимаю лобзанью из верных верного   Иуды.

В плену*

Часть первая*

В секретной

1

Звонит тюремный колокол. Всполыхнулось сердце, подняло на ноги. Я вскочил и одеваюсь.

Я не отдаю себе отчета: куда и зачем?

Я чувствую то же, что однажды в детстве. И я вспоминаю, как однажды ночью в наш дом привезли Иверскую — икону, я спал и вдруг меня разбудили…

Надзиратель выводит меня на тюремный двор.

Искристо-тихая морозная ночь. Сонными желтыми огнями горит тюрьма.

Я хожу по кругу. И не могу проснуться.

Однажды ночью в наш дом привезли Иверскую икону. Тогда я был совсем маленький, спал с зайчиком. Я прикладывался к иконе и зайчик прикладывался. Потом игрушку куда-то закинули… И у меня нет больше игрушки.

Прищурившись, фонари следят за мною.

2

Бледно-оловянный свет — непробудные сумерки.

Или на воле снег идет или солнце больше не светит?

Надзиратель открывает форточку в моей двери.

Тихо в тюрьме. Где-то чуть слышно читают молитву: Отче наш.

Внизу против меня камера раскрыта. У двери стоит на коленях старик арестант, трясутся его старые руки.

Кто-то закашлял. Кто-то заплакал.

— Кто там плачет?

Да это ветер. Мой сторож-ветер. Кончилась молитва. Захлопнули форточку. И глухо застучало по трубам, А мне все виделся старик арестант у своей раскрытой двери — тряслись его руки. И я почувствовал, как где-то под одним кровом со мною словно зверь проснулся.

Зверь проснулся. Ни света ему, ни простора. Давят стены, задыхается сердце.

Ломает зверь когти — непокорный зверь.

А мимо двери по коридору, смеясь, звенят кандалы.

«Белые голуби — мои надежды и мои мечты — не покидайте меня! В одинокие часы моих ночей вы прилетали под мою кровлю. Сдружились со мною. Наворковали мне о счастье. Шелестом крыльев отгоните тоску, огонек раздуйте, засветите мне свет. Белые голуби — мои надежды и мои мечты — не покидайте меня!»

3

Камера — нора. Побуревшие, перегорелые от нечистот и насекомых нары. Серая в пятнах постель. Качающийся черный столик. Качающаяся черная табуретка с чуть заметным цепляющимся гвоздиком. Обгрызанная, истертая ложка в углу за образком. Узенькое продолговатое окно, густо замалеванное белилами. За двойною рамой снаружи железный щит.

Под потолком жестяная, липнущая от проливаемого керосина лампочка с косящим огоньком.

От нар и ложки за образком робкая, забитая тень.

С сыростью и испарениями весеннего вечера проникают ко мне через липкие стены долгие тюремные песни.

И летит, высоко уносится песня.

И кажется мне, она вылетает на кровлю, и падает там на белую грудь облаков и катится к черной ограде теплого неба, где родится весна, где роятся слезинки первых листочков и ткутся узорные ткани цветов.

«Песни, много в вас тайны. Когда вы несетесь, образы мчатся за вами. Я вижу тех, кого нет, и тех, кто далеко теперь, и тех, кто еще не жил на свете, но кого я желаю».

Песня волнуется, песня играет, песня горит.

«Песни, много в вас тайны. Как они близко, ваши спутники-образы! Я вижу живыми и тех, кого нет, и тех, кто далеко теперь, и тех, кто не жил на свете, но кого я желаю. Они мне протягивают руки и, как сон, убегают».

Кто-то окрикнул. И песня, как птичка, спорхнула.

Монотонно позвякивая шашками и стуча сапогами, ходят по коридору часовые, как мои тюремные дни, позвякивая шашками и стуча сапогами.

4

— Отчего темно так? — спросил я в первый день моего дежурного.

— Темно, — дежурный мнется, — а потому темно, что туг днем ли, ночью — одна цена: такое уж строение.

Поправил дежурный лампочку и вышел. А когда в полдень я спросил его:

— Отчего не светает?

Он посмотрел на меня как-то не то сурово, не то жалеючи:

— Эх, барин, много тут греха было! Днем ли, ночью одна цена: темно… Гимназист один на третьи сутки повесился.

И опять ушел. И стало еще темнее. А сегодня в мое окно пробрался солнечный луч: сначала один, потом другой, потом третий.

«Золотые лучи, вы с воли, вы грели подснежник, вы горели на храмах, вы играли на улицах, вы бродили в лесу и выгоняли из норок зверей, — все, к чему прикоснетесь, все оживает. Согрейте меня!»

Но и лучи меня покидают. По-зимнему лампа горит. А где-то близко у тюремных каменных стен распускается первая робкая травка. А где-то там за стеною, за полем, у моего дома, перед моим окном, бузина зацветает.

Я не знаю, живу или нет?

5

— Сегодня дочку похоронил! — сказал мне, забыв инструкции, исполнительный, обыкновенно отмалчивавшийся, надзиратель-подстарший.

Знать, сильно схватило, забыл он свои инструкции. Молоденький такой солдатик, усы так чуть-чуть.

— Что такое? — спрашиваю растерянного солдатика.

— Мочи нет, хоть в Турцию бежать: жизнь каторжная!

Татарин один, уборщик коридора, пометет-пометет и остановится, станет, как вкопанный, замрет весь: два года просидел, еще год сидеть.