Выбрать главу

— Важная русская дама! — говорит какой-то и лезет к ней с сигарой совсем к лицу.

А поезда все приходят и уходят: одни с границы, другие к границе, везут солдат и призывных. Призывные проходят как-то не глядя, — должно быть, нелегко было подняться: там дом и семья остались, да и хозяйство насиженное, А солдаты ничего, — влез в зеленую шкуру и совсем ничего, смотрит — защитник отечества! — только как-то не по мерке, не чета начальникам, у тех все словно кованно.

С каким-то вызывающим гудком подкатывают к станции изукрашенные флагами автомобили с военными, и вся разряженная толпа шарахается, как от пожарных, и опять собираются, все теснее и ближе подходят к нам на даровое зрелище, не сидится на месте, я все хожу, все слушаю и смотрю, заглядываю в глаза любопытных, нас рассматривающих, как зверей в зверинце, перехожу от тросточки с сигарой к бантику и кружевцам, от развязных кавалеров к хихикающим барышням.

Сквозь солдатскую цепь и толпу любопытных протиснулась старая старуха, стала и смотрит: что она видит?

— Бабушка, — говорю ей, — неужели среди детей твоих и внуков никого не найдется, ну, хоть одного, кого бы сердце пожалело. Я не о себе, я как-нибудь… я все претерплю, я вот о них, ты посмотри, ведь, это все больные, и вот эта Ира, девочка белокоска, как же так можно, так безучастно смотреть и смеяться? Бабушка, я знаю среди твоего народа есть великие имена и святые и ты, ты, может, не знаешь, я скажу тебе, в Великом Устюге у нас, на святой Руси, это далеко отсюда, еще дальше, за Москвой, жил великий угодник праведный Прокопий, высший подвиг принявший Христа ради, он от земли твоей, он немец родом.

Старуха покачивала седой головой, щурилась, все рассмотреть хотела сквозь сумрак вечерний, и что она видела?

— Бабушка, тут недалеко на немецкой же земле есть город Вена, там собор стоит св. первомученика Стефана, в соборе есть икона Матери Божьей, перед ней свечи горят, много свечей и со свечами горит моя свеча за всю русскую землю. Бабушка… ты слышала о святой Руси?

На минуту старуха подняла глаза и как-то явственно посмотрела и мне показалось, что она видит кого-то, узнала и вот скажет…

Новые приходили из города, проталкивались, теснили друг друга, оттеснили ребятишек, загородили и старуху.

И вдруг меня осенило.

— Карл Иваныч! Где тут Карл Иваныч? — сказал я достаточно громко, так что все слышали, — Карл Иваныч?

Я вспомнил нашего учителя Карла Иваныча, того самого Карла Иваныча, с которым начались наши первые уроки и прошли последние экзамены. Ведь, Карл Иваныч должен был где-нибудь тут находиться, где-нибудь в задних рядах что ли, и если бы знал он, а он узнает, что тут творится, он обязательно сделает им замечание, ведь нельзя же в самом деле так! И не может быть, чтобы наш добрейший Карл Иваныч остался безучастным.

— Карл Иваныч!

Толпа заволновалась, расступались, пропуская кого-то через цепь к нам, прижавшимся к своим чемоданам. Я думал, комендант. Нет, оказалось, штатский в цилиндре.

— Пастор, — сказал кто-то.

— Пастор, — обрадовался я, — пастор! — и что-то от нашего Карла Иваныча показалось мне в знакомом лице его.

Обращаясь к нам и толпе любопытных, пастор от волнения едва мог выговорить слово.

— Русские, — сказал он, — русские сделали попытку взорвать мост, но, к счастью это не удалось, и все-таки погибло триста немцев и пятьдесят русских.

— Русские, русские… триста немцев погибло!

Говорили громко, заговорили еще громче.

— Да за это разорвать мало! — сказала какая-то женщина, она это так сказала от всего своего возмущенного сердца.

— Русские, русские… — передавалось недобро с конца в конец.

Пастор едва переводил дух, лицо его вздрагивало.

— Я дам вам воды и хлеба, — едва выговорил он к нам обращенные слова и пошел черный сквозь темную толпу.

А какой-то, тоже в цилиндре, его спутник, обернувшись, крикнул:

— Ночлег вам будет отведен в местном гимнастическом обществе, больных поместят в больницу.

— Что сказал черный офицер, мамочка, что он сказал? — Ира, перепуганная, прижалась к матери, словно спасаясь от кого-то.

— Нас накормят, деточка, а потом и спать ляжешь!

Солдаты подвинули нас в глубь двора, со всеми уцелевшими своими чемоданами перетащились мы к улице. Какие-то люди принесли большие корзины с хлебом и ушат с водою и еще какие-то свертки, — свертки с колбасою, как узнал я вскоре.

Я стоял поодаль, вплотную с низким сквозным забором, унизанным любопытными, я стоял с теми, кому нельзя было пить сырую воду — раздавали в чашках сырую поду, — и есть колбасу. Очень было тесно, но и в наш, со всех сторон стиснутый круг, набирались с воли любопытные и толкались, мешая тем, кто ел и пил пасторскую жертву. Голод дал себя знать, и был большой шум вокруг воды и корзин с хлебом.

И когда все было съедено, какой-то человек, обходя по рядам с пустой корзиной, выкрикивал:

— Десять пфеннигов! Десять пфеннигов!

И белые пфенниги сыпались в корзину, — каждый клал свою жертву за хлеб и воду, и колбасу.

И я подумал:

«А пастор, должно быть, все напутал, и об убитых немцах, и о русских!»

И еще подумал:

«Как же это так, научились люди и без ковра-сам о лета на аэропланах летать под облаками, а не сберегли сердца, застыло и дух померкнул!»

И мне хотелось крикнуть туда, на мою родину, на святую Русь — донесет ли ветер мой зов на святую Русь моим братьям и сестрам, — чтобы крепко берегли святорусский завет, берегли святую Русь, милость и пощаду, — залог победы.

Ждали, когда поведут на ночлег, еще верили, что где-то в гимнастическом обществе отведено помещение, и что больных поместят в больницу. Но вот откуда-то с передних рядов от одного к другому шепотом пошла ходить весть.

— Всех повезут в Россию, передавайте тихо!

И, передавая тихо один другому, тихо подвинулись мы на старые места. Но когда это сбудется, в Россию повезут нас, долго ли еще ждать нам, — никто не знал. Только желалось, а потому и верилось, что скоро.

— Сначала обыщут, потом и повезут.

— А мосты?

— Всех повезут.

Ира больше не спрашивала. На кулачках своих, как-то вздрагивая, неспокойно спала она, и две коски ее, как усталые опущенные крылышки, спускались к земле. И тут же в корзиночке спали ее игрушки: всякие зайцы.

Потребовали выдать оружие.

Но никто ничем не отозвался: какое могло быть у нас оружие!

Поминутно освещаемые рефлектором, мы стоим у своих чемоданов плечо в плечо, готовые по команде всякую минуту тащить свои ноши к вагонам, в задних рядах начался обыск. Я для безопаски развернул мои римские камушки с Форума и от Петра апостола: без завертки они совсем маленькие и неприметные; жду своей очереди, да вряд ли дождусь, — очень уж долго копаются. Час за часом идут, а нам нет распоряжении, и уж ночь.

С границы подъезжают переполненные поезда. Выбегают из вагонов насмерть перепуганные, и глаза их такие огромные от ужаса и какой-то огонек горит в них, люди бегут с непомерными непосильными тяжестями на плечах, все простой народ.

— Эйдкунен подожгли! Эйдкунен горит! — говорит кто-то.

— Из Эйдкунена бегут.

И другие, новые подъезжают поезда, а люди те же, на одно лицо, гуськом бегут с тем же ужасом и огоньком в глазах, согнутые до земли под непомерными, непосильными ношами.

В нашу партию вбежали три женщины и глаза их были, как у тех, и огонек горел… Они опустились на землю, тяжело дыша.

— Стреляют, там стреляют!

— Где стреляют?

Они — русские, хотели перейти от Эйдкунена в Вержболово, пошли и вернулись.

— Стреляют, там стреляют! — повторяли они, мотая головой, словно какой-то страшный сон отгоняя прочь.

— А как же нас повезут?

— И нам тоже идти от Эйдкунена?

И на минуту: «А не лучше ли остаться тут?» — эта мысль охватывает и самую упорную мысль и твердую: «вернуться».

— Бог милостив, — обнадеживает кто-то — как-нибудь перейдем