Деревенский воздух и жир сливок и масло, но и какое изнурение от погодных забот и потерь!
А тут — смотрите! — какая лента женских лиц, начиная со стрельчатоокой смуглянки и нашей северной золото-отливной косы и кончая уродом.
Трамвай остановился.
И если входил я одиноким, не одиноким выхожу я.
Нет, никогда ни зимой, ни летом я не покину города: одним своим трамваем наполняет он силою мой дух, а быстрый трамвайный его бег придает мне смелость, а мгновенная улыбка случайных встреч радует мое безрадостное сердце.
Сдавленные камнями перспективы или безграничность полей с грустью и тихой мечтой. Нет, это не мое, только тут на камнях я живу со всем ожесточением и остротою, а там — только томлюсь.
1918 г.
Зга. Волшебные рассказы*
Суд божий*
О. Иларион — монах угодный, умен и верою крепок — старец.
Как казначей и духовник — на виду и сам всякого пилит. Бдительный — не пропустит ни одной службы. Много лет бессменно и в безмолвии у мощей стоял. Говорят, прозорливый. Оттого, должно быть, в монастырь народ идет побывать на духу у старца. Строгий и взыскательный, потачки не даст, а глаза хорошие — всю душу выложишь. Высокий, прямой, борода седая, длиной в меру — не песья. Быстрый, не побежит, а всюду поспеет. И узнаешь, не глядя: мантия, как у прочих, а шуршит, словно гофреная. В этом шуршаньи богомольцы и братия особую благодать видели.
В монастыре он давно, а когда и почему — неизвестно. Одни говорили, что от несчастной любви, а другие что возлюбил еще с юности пустыню, а третьи — ничего не говорили, во все веруя.
А было вот что: много разного складывали.
Показывали, например, в монастырской ограде кедры, будто бы вывезенные старцем в Москву с Вычегды из пустыни, а кедры были такие огромные — век, а то и боле.
Показывали также вериги, с отроческих лет носимые будто бы старцем, и эти вериги — тяжести непомерной надевали обыкновенно на бесноватых: шибко от бесов помогало.
И все в таком роде. Впрочем, что же? — по заслугам и честь, так из головы не выдумаешь.
Всякий раз, когда в монастыре подымался трудный вопрос или требовалось уладить какое-нибудь запутанное дело, на совет к настоятелю призывался о. Иларион.
И не без проку: старец, обсудив вопрос, удалялся в церковь и, один промолившись ночь, выносил утром решение, и было оно мудро и всегда на великую пользу. Живи, не бойся!
Случилось однажды, киевский владыка, гостя в Москве, посетил монастырь и, прожив в нем некоторое время, уехал, тронутый и довольный строгим уставом и образцовым монастырским порядком.
В благодарность за такое внимание решено было послать владыке подарок.
А так как слыл владыка за большого молебника, то из всех монастырских сокровищ выбрана была чудотворная и издавна чтимая икона Божией Матери, именуемая Скорбною.
Рассказывали, что во время пожара, случившегося однажды в монастыре, когда середина и крыло иконы, изображавшие Иисуса и Предтечу, погорели дотла, она одна уцелела в огне нетронутой.
На ней представлена была Божия Матерь, как стояла Она у Распятия.
Образ был древний, лик темен, но из теми явственно виделись и скорбь, и мука, и вся горечь, и глубокое покорство святого сердца, через которое судимо было, чтобы прошел меч. Украшенная богатою ризою и цветными камнями, икона была по размерам небольшая — под силу одному у несть.
Отвезти драгоценную святыню в Киев поручено было о. Илариону.
С первого шага пошли неудачи.
Купе второго класса, в котором поместился о. Иларион, заняли еще три пассажира. И это было бы куда ни шло. Вскоре же оказалось, что все они хоть и очень приятные и услужливые спутники, но курильщики самые отчаянные. И это было совсем некстати: ехать до Киева приходилось целые сутки, а от табачного дыма у о. Илариона кружилась голова и болело сердце. Что было делать? Просить не курить — совестно, перейти в другой вагон, места нет.
И вот, чтобы как-нибудь уберечься и в то же время не стеснять своих соседей, о. Иларион, выждав контроль, им шел на площадку и решил стоять на площадке весь путь до Киева.
Погода выдалась теплая, и продувавший ветерок не мешал: легко овевая лицо, подымал он вскрылия клобука и играл в них, шелестел ими, как крыльями.
Любо было и хорошо!
Весенние поля, лес и река шли чередом.
Дружная широко полегла зель и туда и сюда и, благодатная, укрывала душистым ковром необъятный край земли до небесной сини и словно все кликала кликом реющей песни своего жаворонка,
а лес, зеленея молодою клейкою листвой, что-то все говорил, шумя,
а пробегавшие реки и речки, вырастая под половодьем, полноводные, гудели, куда колокол.
И оттого ли, что столько лет проведено было однообразно, на одном месте в стенах городского монастыря, среди свечей, лампадок и ладана, или еще от чего, что доносилось ветром и касалось глаз с этой шири и дали, почувствовал о. Иларион, как стало ему весело и радостно как-то.
Пускай одежда на нем темная и голова его — седая и душа, принявшая многое множество и самых отчаянных и самых горьких признаний, отягчена и утомлена чужими грехами и тайнами, а там — все молодо, а там — все полно неведения, он нисколько не представляется чужим, ни одиноким, и вид его не режет глаз.
Была ли это молитва — и старец молился без слов и мысли единым духом, как преподобный Коряжемский Логгин молился среди своих печальных кедров белою ночью всю ночь до колокольного звона, плывшего по реке из Соли Вычегодской.
Или проходили в нем воспоминания, но какие? — не тех же дней, которые с болью прожиты и лишь теперь благословлены? — Нет, не этих дней.
И что за голос он слышит, и куда зовет этот голос?
Или видел он руку, показывающую ему дорогу, но не назад в монастырь, а куда-то в эту ширь и даль:
И там ложе — земля, а покров — небо.
Он стоял и, не отрываясь, глядел вокруг.
И если бы захотел в те минуты собрать свои мысли, они не сказались бы. И было так весело и радостно как-то.
Слезы сами собою подступали и крупные катились из засветившихся, веселых и кротких глаз.
И время неслышно шло.
«А не искушение ли это?» — шевельнулась чуть внятная мысль, и тотчас о. Иларион перевел глаза и, вздрогнув, потупился:
какой-то господин, стоя у двери, выходящей на площадку противоположного вагона — первого класса, упорно смотрел на него.
— Искушение! — сказал сам себе о. Иларион и, подтвердив словом свою предательскую мысль, всполошил мысли:
они лезли в голову всякие, и подонки их.
Чувствуя на себе неспускаемый взгляд, старец схватился за четки и с каким-то остервенением принялся читать положенную молитву и, читая ее, затверженную, потерявшую всякий смысл — пустую, стал убеждаться, что все только что бывшее с ним — нечисто.
«Дьявол, — распалялся монах, — Сатана, радующийся, когда удается ему обойти человека: заставить размякнуть человека и разнюниться. Все от Дьявола. Скверную шутку сыграл с ним, нечего сказать! Замутил ему память… Да разве он, столько лет проведший в монастыре и столь много потрудившийся для своего и чужого спасения, мог сам собою забыть пример старца, имя которого принял и житию которого следовал? А как поступил троекуровский старец, попав однажды в такое же положение? Выведенный по весне в садик, старец сказал: „Хорошо, очень хорошо, пожалуй, захочешь и еще! и велел вести себя обратно в келью“».
Подводя итог пережитому, о. Иларион укорял и превозносил себя.
Он допытывал: какой это иной путь указан ему? И разве мыслимо оставить ему монастырь?
Он один вот этими руками устроил монастырь, и без него пропадет монастырь.
А все эти люди? Ведь только из-за него они идут, от него ищут себе утешения. Что они без него будут делать? Куда денутся? — Очумеют в своей темной и жалкой жизни, как псы, подохнут без покаяния.