Выбрать главу

Понадобилось более полувека, чтобы догадке нашлось подтверждение. Разоблачителями явились коллеги Саши Черного по эмигрантским изданиям, знавшие его лично, — Андрей Седых и Евгений Хохлов (сотрудничал еще в «Сатириконе»). В мемуарах они цитируют по памяти некоторые строфы из этого анонимного сатириконского цикла эпиграмм, называя автором без всяких обиняков Сашу Черного. Можно полагать, что именно он посвятил их в редакционную тайну.

Впоследствии латинское имя «Turdus» (что значит «дрозд») опять всплыло на печатных страницах. По странному совпадению, как раз на тех, что находились под кураторским оком Саши Черного. Вначале это произошло в берлинском журнале «Жар-Птица», в котором Саша Черный заведовал литературной частью. Никому не известная подпись «Turdus» стояла под стихотворной стилизацией «Романс». Минуло еще несколько лет, и уже целая вереница сатирических миниатюр в прозе за подписью «Turdus» была напечатана в журнале «Иллюстрированная Россия» (1925), точнее, в отделе сатиры и юмора «Бумеранг», который затеял и вел Саша Черный.

Постоянство, с которым поэт возвращался через годы к этому псевдониму, заставляет задуматься: в самом деле, почему он выбрал себе имя «Дрозд», да еще в латинской транскрипции? Попробуем обратиться к Брему. Вот некоторые сообщенные им особенности поведения и характера дроздов: «Все дрозды богато одарены от природы, очень способны к передвижению, ловки, понятливы, смышлены, искусны в пении, оживленны и беспокойны, общительны, но не миролюбивы… Они не только робки, но и расчетливо-осторожны, смелы и в то же время недоверчивы… Все бросающееся в глаза, новое привлекает их внимание». Позволительно думать, что описания эти были читаны Сашей Черным еще на школьной скамье и что он невольно примеривал их к собственной персоне. (Из автобиографической прозы Саши Черного создается во многом схожий образ.) Кто знает, может, и однокашники прозвали его на латинский лад «турдусом»? Впрочем, все это относится к той самой «домашней этимологии», которую оставим за неимением конкретных фактов.

Но вот что определенно в данном случае заслуживает внимания в естествоиспытательских наблюдениях Брема, это то, что дрозды легко перенимают пение других птиц и делаются иногда настоящими пересмешниками. Есть даже дрозд-пересмешник.

Впору задуматься: так ли уж мимолетен этот самый «Turdus»? Право, не сродни ли он И. Чижику, тоже, к слову, носящему «птичью» фамилию? Веселость нрава, неистощимая страсть к пересмешничеству и актерской имитации присущи были обоим.

* * *

Наш разговор постоянно касается театра. И потому пора, наконец, сказать собственно о зрелищных штудиях — театре масок как таковом в «малой прозе» поэта. В сущности, «Природа и люди», «Слава, деньга и женщины», «Смена», «Русский язык», «Чехарда» — не пьесы, а, как определил их сам автор, «сцены не для сцены». Затруднительно сказать, из какого вида зрелищного искусства они выросли. Это какая-то смесь ярмарочно-балаганных представлений в духе народного театра, фарсово-остроумных пьесок кривозеркальцев с налетом отвлеченно-символистской драматургии М. Метерлинка и Л. Андреева (разумеется, в травестийно-шаржированном преломлении).

В интермедиях Саши Черного участвуют, как правило, два действующих лица. Они лишены индивидуальных черт, это скорее маски, некие символы, аллегорические типажи, литературные персонажи, как-то: Мефистофель, кадет в чесуче, октябрист в альпака, дама с лорнетом, «обыкновенный человек» и т. д. Если в писаниях Ивана Чижика было ощутимо скрытое двухголосие автора, измывавшегося над «прописными истинами» современности, то эти диалогические пары не антиподы. Споря, горячась, они (действующие лица пьесок) утверждают по сути одно: авторскую позицию, его взгляд на ту или иную житейскую проблему либо явление искусства, увиденные сквозь призму негодования и отрицания. Именно такой разоблачительный заряд несет небольшая пьеса «Русский язык». Саша Черный «с незлобливостью черта» или «добродушием ведьмы» представляет нам арго трех герметических социумов: научно-интеллигентского, сугубо «дамского» и литературно-декадентского. Конечно, утрируя, «ломая комедь», он, тем не менее, затрагивал весьма серьезную проблему — вырождение родного языка в какой-то безликий, вненациональный «бранделяс» (словечко В. В. Розанова).

Пора, однако, определиться. Так кто же он, Саша Черный? Паяц и забавник? Весьма сомневаюсь. Может быть, тогда — зоил и пасквилянт? Что-то не верится. Ответ, скорее всего, содержится в высказывании Н. И. Страхова, утверждавшего, что «из-за настоящей пародии должен выглядывать тот взгляд на предмет, то лучшее и высшее его понимание, против которого фальшивит пародируемый автор». Именно так: сквозь карикатуры и гротески Саши Черного проступает его понимание мира. При этом приятие и отрицание слиты воедино. Сам поэт нашел точную и емкую формулировку этой парадоксальной нераздельности и двойственности собственного творчества: «Чтоб соловьи любви и гнева слетали вновь с безумных губ».

Думается, мы вправе отнести эти слова не только к поэзии Саши Черного, но и к прозе, в том числе и к тем сатирическим экспериментам, которым трудно подыскать какие-либо жанровые соответствия. Они много теряют при прочтении их безотносительно к автору. Вспоминаются слова В. Маяковского: «Я — поэт. Этим и интересен». И впрямь: интересно обнаруживать в юморесках и прочих сатирических мелочах пересечения, подобия, вариации уже знакомых нам по стихам тем, метафор, словечек… Попробуйте прочтите параллельно стихотворение «1909» и драматургический этюд «Смена», где речь идет о дремотной встрече старого года — одряхлевшего папаши с новорожденным отпрыском — годом 1909-м, о котором сказано:

Родился карлик Новый год, Горбатый, сморщенный урод,       Тоскливый шут и скептик,        Мудрец и эпилептик.

Впрочем, теперь, в собрании сочинений поэта, читатель и сам найдет немало примеров подобных «ауканий» в стихах и прозе Саши Черного.

* * *

До сих пор речь шла о дореволюционном периоде творчества Саши Черного. В эмиграции смех его претерпел ряд существенных изменений. И чтобы понять их, придется прежде углубиться в область далекую от сатиры и юмора.

Социальный и общественный слом 1917 года не был случайностью. Произошел колоссальный выброс давно копившейся энергии, обернувшийся для страны и народа хаосом, бессмыслицей и разрухой… Лишь единая идея, скрепившая множество воль, амбиций, чаяний, могла спасти от общенациональной катастрофы. Как известно, такой идеей, своего рода новой религией, стала вера в царство общего благоденствия и справедливости, мечта о коммунистическом рае на земле. Пафос рождения нового мира, которым жили участники Октябрьской революции, по своей сути возвышен и прекрасен. Поверившие в этот идеал готовы были идти до конца, не считаясь с насилием и жестокостью, жертвуя и собственной жизнью во имя счастья, как им казалось, будущих поколений.

Так почему же Саша Черный, известный своими демократическими убеждениями, приверженностью к любви и добру, стал ярым противником благого, в сущности, деяния и чистых помыслов? Смею думать, что решающую роль в выборе поэта, избравшего когда-то псевдоним «Сам-по-себе», сыграл индивидуализм. Деятели Октября мыслили космическими, общегуманными, отвлеченными категориями. На фоне борьбы за великое дело страдания и гибель отдельной личности были для них несущественны. Любовь к человечеству нередко оборачивалась бесчеловечностью в частных случаях. Для Саши Черного путь к добру начинался не с отвлеченного, а с конкретного человека. Ничем он не мог оправдать несправедливость и проявления зла. Этот нравственный максимализм восходит к Достоевскому, не пожелавшему простить даже пролитой «слезинки ребенка».

Речь не о том, на чьей стороне правота, — это отдельный, сложнейший и едва ли разрешимый вопрос. Важно уяснить, что неприятие соборного, коллективного счастья явилось одним из решающих факторов, приведших Сашу Черного, как и многих субъективно честных представителей российской интеллигенции, в белогвардейский стан, в число непримиримых врагов советской власти.