Выбрать главу

— Вот именно, — сказал Иуда Искариот. — Животное только действует. Стало быть, оно обладает только одним способом выражения своей духовной жизни, и потому поневоле правдиво. Человек не только действует, но и говорит. У него, следовательно, два способа выражения: одно он делает, другое он говорит. Так естественно в человеке, особенно культурном, что его слово расходится с его делом, так естественно, что он лжет, обманывает, клевещет, предает. И заметьте, чем человек культурнее, тем более ему приходится лгать. Вы согласны со мною, не правда ли?

IX

Генрих Зонненберг сказал:

— Все, что выговорите, очень остроумно и, может быть, отчасти верно.

Иуда Искариот возразил:

— Скажите вполне верно, и вы будете совершенно правы. Человек не может не лгать, потому что странно было бы ему не пользоваться этим превосходным средством борьбы, — иногда даже единственным средством слабого против сильного. Припомните, хотя бы ваше собственное детство. Каково то вам было бы при некоторых неприятных обстоятельствах если бы вы строго держались тогда прекрасного и одобряемого всеми сильными правила всегда говорить правду вашим почтенным родителям? Ведь они, конечно, и вас уверяли, что руководствуются только желанием вам добра?

Генрих Зонненберг засмеялся. Сказал:

— Да, и так влетало достаточно.

Иуда Искариот продолжал:

— Итак, иная ложь во спасете. Но, впадая в крайность, когда уже ею начинают злоупотреблять, ложь вызывает и наилучшее средство для борьбы с нею, средство такого же точно происхождения и такой же природы, предательство всех видов, начиная с невинных детских проявлений наушничества и фискальства. Опять обращаюсь к воспоминаниям из золотой, невозвратной поры детства, этого святого, невинного возраста. Может быть, и вам случалось иногда испытывать высокое удовлетворение, когда вам удавалось более или менее ловко подвести обидчика под чувствительное наказание?

Генрих Зонненберг сказал:

— Да, это не лишено приятности.

На лице его отразилось злорадство старых воспоминаний.

Иуда Искариот посмотрел на него с удовольствием. Сказал:

— Впрочем, эту тему можно развивать без конца. Будем кончать. Повторю вкратце: я поумнел, исправился; на пустяки, как тогда, не польщусь, и за тридцать целковых в петлю не полезу. Да и вообще ни за что и ни за кого своей жизни не отдам. Живу только для себя, люблю только себя, верен только себе, и предать готов каждого, кого только могу, но не иначе, как за весьма приличную плату. А предать я могу очень многих, потому что владею многими тайнами. Я мог бы продать даже и такие ценности, на которые пока еще нет покупателей. И потому я богат, меня уважают, жизнь моя легка и приятна, и умру я, — если, конечно, умру, — не качаясь в петле на осине, и не под пулями стражников, как разбойник Варрава, а «под пленительным небом Сицилии, в благовонной древесной тени, созерцая, как солнце пурпурное-погружается в море лазурное», ну и так далее, — помните?

— Как не помнить!

— Так вот, перейдем, если вам угодно, к делу. Вы ждете от меня вполне определенной услуги, а именно, чтобы на докладе о вашем деле была поставлена благоприятная резолюция. Так?

Генрих Зонненберг молча наклонил голову.

Иуда Искариот продолжал:

— Что же вы дадите мне за это? Конечно, вы понимаете, что денег я не беру. Я жду от вас большего и лучшего, жду того, что составляет смысл и цель всей моей жизни, поэзию моего существования, жду того, для чего я восстал из мертвых, преодолев тяготение многовекового могильного сна, — словом, жду предательства. Кого же вы мне сегодня предадите?

Генрих Зонненберг слегка побледнел, но ответил без малейшего колебания:

— Графиню Марию Картомину и её мужа.

Иуда Искариот радостно улыбнулся и сказал:

— Признаться, я так и думал. Ваша любовница и её чванный супруг. Хорошо. Ну-с?

Он протянул руку к Генриху Зонненбергу. Казалось, что уже он видит эти письма и эти бумаги сквозь черную ткань сюртука.

Генрих Зонненберг быстро вытащил из кармана обе пачки, и подал их Иуде Искариоту. И уже после того слабо удивился этой почти самовольной быстроте.

X

Прошла едва минута, и Генрих Зонненберг уже пожалел, что отдал письма прежде, чем гарантировал себе чего-нибудь. Почти с ненавистью смотрел он на Иуду Искариота. С ненавистью, страхом и надеждою.

Иуда Искариот читал письмо за письмом. Не видно было по его лицу, доволен ли он новым своим приобретением. Он сказал наконец очень спокойно:

— Мими вас очень любит.

Генрих Зонненберг сказал:

— Да, она для меня готова на всё.

Гуда Искариот спросил с неискренним любопытством:

— Правда? И эта бумага?

И он принялся перелистывать похищенные графинею Мими бумаги.

Генрих Зонненберг слегка смутился, но, пряча смущение под развязностью тона, сказал:

— Да, это её рук дело.

Иуда Искариот внимательно прочитывал бумагу за бумагою. Наконец, он сказал:

— Здесь есть кое-что очень ценное. Ценное, конечно, только для меня, в связи с тем, что я уже имею. Из писем графини Мими действительно интересно только одно. Остальные, впрочем, я тоже оставлю себе на всякий случай. Что касается вашего дела, я постараюсь его устроить.

Иуда Искариот улыбался. Смотрел прямо в глаза Генриху Зонненбергу своими омерзительно-ясными глазами.

Вдруг Генрих Зонненберг почувствовал, что голова его кружится, и ему показалось, что пол качается под его ногами.

Страшная мысль внезапно поразила его:

«Где же ручательство в том, что Иуда Искариот исполнит свое обещание? Предать меня, как и других, что стоит предателю?»

Но, словно читая его мысли, Иуда Искариот сказал ему:

— Вы можете не сомневаться. На этот раз я, по всей вероятности, вас не обману. Едва ли мне представится расчет предать вас. Я даже рассчитываю, что вы еще будете мне полезны. Конечно, вы в моих руках, — для этого вы мне достаточно рассказали, — и продать вас я не постеснялся бы, — продали же и вы женщину, которая вас так любит, — но кто же вас купит? Итак, до приятного свидания. Вернее всего, что уже дня через три ваше дело будет решено.

Наивные встречи

I

Только он и она. Конечно, Он старше. Она очень молода. Но не все ли равно, сколько им лет? В его памяти неизгладимы навеки несколько мгновений, две-три встречи.

Навеки остался в памяти у Него ярко-солнечный миг морозного дня на перекрестке туманных улиц громадного северного города и встреча с Нею.

Одна в толпе равнодушно закутанных и спешащих прохожих шла Она, вся раскрасневшаяся от мороза, в легких светло-серых мехах. Ярким румянцем пылали ее щеки, и горели ее черные глаза так ярко, так юно, так весело! И губы ее, нежно-алые на морозе, улыбались — морозу, солнцу, толпе, молодости своей и веселью. Она шла и улыбалась, счастливая, опьяненная счастьем бессознательно юным, — нет, еще не счастьем даже, а его радостным предчувствием.

Как на одесском портрете Монье лицо Елисаветы, ее прекрасное лицо было обвеяно упоением сладостно-легкой жизни, восторгом пробуждающегося бытия.

Она шла в дивном восторге мимо Него, и уже почти прошла, не заметив, — и вдруг взор ее черных, радостно смеющихся глаз упал на Него. И зарадовались оба, — и весь внешний шум и свет погас для Него, и только одно было ее лицо, раскрасневшееся на морозе, с нежно-алыми губами, обвеянное восторгом, опьяненное радостным предчувствием неведомого счастья.

Он подошел к Ней, пожал ее тонкую руку в мягкой теплой перчатке. Он и Она говорили что-то незначительное. Не все ли равно, что!

Он спросил Ее:

— Вам весело? Вы рады?

Она ответила Ему звенящим от радости голосом:

— Так хочу радости и смеха в этот день! Если бы даже горе было и слезы, я бы радовалась и смеялась. Он тихо спросил:

— Чему?

Уж в душе его редкою и недолгою гостьею бывала радость, и усталость все чаще томила, и суровыми укорами уже была в его глазах развенчана прекрасная, но злая царица Жизнь, щедрая подательница бед.