– Это твои скворцы? – спрашиваю я Горкина.
– Какие мои, вольные, божьи скворцы, всем на счастье. Три года не давались, а вот на свеженькое-то и прилетели. Что такой, думаю, нет и нет! Дай, спытаю, не подманю ли… Вчера поставили – тут как тут.
Вчера мы с Горкиным «сняли счастье». Примета такая есть: что-то скворешня скажет? Сняли скворешник старый, а в нем подарки! Даже и Горкин не ожидал: гривенник серебряный и кольцо! Я даже не поверил. Говорю Горкину:
– Это ты мне купил для Пасхи? Он даже рассердился, плюнул.
– Вот те Христос, – даже закрестился, а он никогда не божится, – что я, шутки с тобой шучу! Ему, дурачку, счастье Господь послал, а он еще ломается!.. Скворцы сколько, может, годов, на счастье тебе старались, а ты…
Он позвал плотников, сбежался весь двор, и все дивились: самый-то настоящий гривенничек и медное колечко с голубым камушком. Стали просить у Горкина, Трифоныч давал рублик, чтобы отдал для счастья, и я поверил. Все говорили, что это от Бога счастье. А Трифоныч мне сказал:
– Богатый будешь и скоро женишься. При дедушке твоем тоже раз нашли в скворешне, только крестик серебряный… через год и помер! Помнишь, Михал Панкратыч?
– Как не помнить. Мартын-покойник при мне скворешню снимал, а Иван Иваныч, дедушка-то, и подходит… кричит еще издаля: «чего на мое счастье?» Мартын-плотник выгреб помет, в горсть зажал и дает ему – «все – говорит – твое тут счастье!». Будто в шутку. А тот рассерчал, бросил, глядь – крестик серебряный! Так и затуманился весь, задумался… К самому Покрову и помер. А Мартын ровно через год, на третий день Пасхи помер. Стало быть, им обоим вышло. Вытесали мы им по крестику.
Мы сидим на бревнах и слушаем, как трещат и скворчат скворцы, тукают будто в домике. Горкин нынче совсем веселый. Река уж давно прошла, плоты и барки пришли с верховьев, нет такой снетки к Празднику, как всегда, плошки и шкалики для церкви давно залиты и установлены, народ не гоняют зря, во дворе чисто прибрано, сады зазеленели, погода теплая.
– Пойдем, дружок, по хозяйству чего посмотрим, распорядиться надо. Приходи завтра на воле разговляться. Пять годов так не разговлялись. Как Мартыну нашему помереть, в тот год Пасха такая же была, на травке… Помни, я тебе его пасошницу откажу, как помру… а ты береги ее. Такой никто не сделает. И я не сделаю.
– А ты ведь самый знаменитый плотник-филёнщик, и папаша говорит…
– Нет, куда! Наш Мартын самому государю был известен… песенки пел топориком, царство небесное. И пасошницу ту сам тоже топориком вырезал, и сады райские, и винограды, и Христа на древе… Погоди, я те расскажу, как он помирал… Ах, «Мартын-Мартын, покажи аршин!» – так все и называли. А потому. После расскажу, как он государю Александру Миколаичу чудеса свои показал. А теперь пойдем распоряжаться.
Мы проходим в угол двора, где живет булочник Воронин, которого называют и Боталов. В сарае, на погребице, мнут в глубокой кадушке творог. Мнет сам Воронин красными руками, толстый, в расстегнутой розовой рубахе. Медный крестик с его груди выпал из-за рубахи и даже замазан творогом. И лоб у Воронина в твороге, и грудь.
– Для наших мнешь-то? – спрашивает Горкин. – Мни, мни… старайся. Да изюмцу-то не скупись – подкидывай. На полтораста душ, сколько тебе навару выйдет! Да сотню куличиков считай. У нас не как у Жирнова там, не калачами разгавливаемся, а ешь по закону, как указано. Дедушка его покойный как указал, так и папашенька не нарушает.
– Так и надо… – кряхтя, говорит Воронин и чешет грудь. Грудь у него вся в капельках. – И для нашей торговли оборот, и всем приятно. Видишь, сколько изюмцу сыплю, как мух на тесте!
Горкин потягивает носом, и я потягиваю. Пахнет настоящей пасхой!
– А чего на розговины-то еще даете? – спрашивает Воронин. – Я своим ребятам рубца купил.
– Что там рубца! Это на закуску к водочке. Грудинки взял у Богачева три пудика, да студню заготовили от осьми быков, во как мы! Да лапша будет, да пшенник с молоком. Наше дело тяжелое, нельзя. Землекопам особая добавка, ситного по фунту на заедку. Кажному по пятку яичек, да ветчинки передней, да колбасники придут с прижарками, за хозяйский счет… все по четверке съедят колбаски жареной. Нельзя. Праздник. Чего поешь – в то и сроботаешь. К нам и народ потому ходко идет, в отбор.
– Ты уж такой заботливый за народ-то, Михал Панкратыч… без тебя плохо будет. Слыхал, в деревню собираешься на покой? – спрашивает Воронин.
– Давно сбираюсь, да… сорок вот седьмой год живу. Ну, пойдем.
Горкин сегодня причащался и потому нарядный. На нем синий казакинчик и сияющие козловые сапожки. На бурой, в мелких морщинках, шее розовый платочек-шарфик. Маленькое лицо, сухое, как у угодничков, с реденькой и седой бородкой, светится, как иконка. «Кто он будет?» – думаю о нем: – «свято-мученик или преподобный, когда помрет?» Мне кажется, что он непременно будет преподобный, как Сергий Преподобный: очень они похожи.
– Ты будешь преподобный, когда помрешь? – спрашиваю я Горкина.
– Да ты сдурел! – вскрикивает он в крестится, и в лице у него испуг. – Меня, может, и к раю-то не подпустят… О, Господи… ах ты, глупый, глупый, чего сказал. У меня грехов…
– А тебя святым человеком называют! И даже Василь-Василич называет.
– Когда пьяный он… Не надо так говорить. Большая лужа все еще в полдвора. По случаю Праздника настланы по ней доски на бревнышках и сделаны перильца, как сходы у купален. Идем по доскам и смотримся. Вся голубая лужа, и солнце в ней, и мы с Горкиным, маленькие как куколки, и белые штабели досок, и зеленеющие березы сада, и круглые снеговые облачка.
– Ах, негодники! – вскрикивает вдруг Горкин, тыча на лужу пальцем. – Нет, это я дознаюсь… ах, подлецы-негодники! Разговелись загодя, подлецы!
Я смотрю на лужу, смотрю на Горкина.
– Да скорлупа-то! – показывает он под ноги, и я вижу яичную красную скорлупу, как она светится под водой.
На меня веет Праздником, чем-то необычайно радостным, что видится мне в скорлупе, – светится до того красиво! Я начинаю прыгать.
– Красная скорлупка, красная скорлупка плавает! – кричу я.
– Вот, поганцы… часу не дотерпеть! – говорит грустно Горкин. – Какой же ему Праздник будет, поганцу, когда… Ондрейка это, знаю разбойника. Весь себе пост изгадил… Вот ты умник, ты дотерпел, знаю. И молочка в пост не пил, небось?
– Не пил… – тихо говорю я, боясь поглядеть на Горкина, и вот, на глаза наплывают слезы, и через эти слезы радостно видится скорлупка.
Я вспоминаю горько, что и у меня не будет настоящего Праздника. Сказать или не сказать Горкину?
– Вот умница… и млоденец, а умней Ондрейки-ду-рака, – говорит он, поокивая. – И будет тебе Праздник в радость.
Сказать, сказать! Мне стыдно, что Горкин хвалит, я совсем не могу дышать, и радостная скорлупка в луже словно велит сознаться. И я сквозь слезы, тычась в коленки Горкину, говорю:
– Горкин… я… я… я съел ветчинки…
Он садится на корточки, смотрит в мои глаза, смахивает слезинкн шершавым пальцем, разглаживает мне бровки, смотрит так ласково…
– Сказал, покаялся… и простит Господь. Со слезкой покаялся… и нет на тебе греха.
Он целует мне мокрый глаз. Мне легко. Радостно светится скорлупка.
О, чудесный, далекий день! Я его снова вижу, и голубую лужу, и новые доски мостика, и солнце, разлившееся в воде, и красную скорлупку, и желтый, шершавый палец, ласково вытирающий мне глаза. Я снова слышу шорох еловых стружек, ход по доскам рубанков, стуки скворцов над крышей и милый голос:
– И слезки-то твои сладкие… Ну, пойдем, досмотрим. Под широким навесом, откуда убраны сани и телеги, стоят столы. Особенные столы – для Праздника. На новых козлах положены новенькие доски, струганные двойным рубанком. Пахнет чудесно елкой – доской еловой. Плотники, в рубахах, уже по-летнему, достругивают лавки. Мои знакомцы: Левон Рыжий, с подбитым глазом, Антон Кудрявый, Сергей Ломакин, Ондрейка, Васька…
– В отделку. Михал Панкратыч, – весело говорит Антон и гладит шершаво доски. – Теперь только розговины давай.
И Горкин поглаживает доски, и я за ним. Прямо – столы атласные.
– Это вот хорошо придумал! – весело вскрикивает Горкин, – Ондрюшка?
– А то кто ж? – кричит со стены Ондрейка, на лесенке. – Называется – траспарат: Значит – Христос Вос-кресе, как на церкве.
На кирпичной стене навеса поставлены розовые буквы – планки. И не только буквы, а крест, и лесенка, и копье.
– Знаю, что ты мастер, а… кто на луже лупил яичко? а?.. Ты?
– А то кто ж! – кричит со стены Ондрейка. – Сказывали, теперь можно…
– Сказывали… Не дотерпел, дурачок! Ну, какой тебе будет Праздник! Э-эх, Ондрейка-Ондрейка…
– Ну, меня Господь простит. Я вон для Него поработал.
– Очень ты Ему нужен! Для души поработал, так. Господь с тобой, а только что не хорошо – то не хорошо.
– Да я перекрещемшись, Михал Панкратыч!