Где-то он сейчас? Что делает? Как мог он за три месяца не написать ей ни строчки? Ведь он ничего о ней не знает! Книга выскальзывала у Иды из рук. Ида погружалась в глубокое раздумье, а взгляд ее блуждал. Так сидела она, пока не приходил Джек, и тогда она изо всех сил старалась улыбнуться ему. Но он тотчас же догадывался о том, что творится у нее в душе. В комнате царил беспорядок, и мать, прежде такая щеголиха, была одета небрежно; весь день она просидела в выцветшем пеньюаре и ночных туфлях. Обеда она не готовила.
— Видишь, я ничего не сварила. Невыносимая жара! А потом я что-то совсем приуныла.
— Приуныла? Почему? Значит, тебе не хорошо у меня? Ты, верно, скучаешь?
— Нет, с чего ты взял? Я вовсе не скучаю… Разве я могу скучать, когда ты со мной, дорогой Джек?
И она осыпала сына поцелуями, будто пыталась, уцепившись за него, удержаться на краю бездны, которая разверзлась перед нею.
— Пойдем куда-нибудь обедать, — предлагал Джек, — это развлечет тебя.
Но Иде не хватало самого главного развлечения: она была лишена возможности принарядиться, достать из шкафа, где они висели без дела, свои красивые туалеты, слишком изысканные, слишком причудливые в ее нынешнем положении, — в них невозможно было ходить пешком, а уж тем более в этом квартале. И для прогулок по этим убогим улицам Ида одевалась как можно скромнее. Тем не менее в ее костюме неизменно было что-то шокирующее: глубокий вырез корсажа, слишком завитые волосы, чересчур широкие складки на юбке, — и Джек нарочно напускал на себя чопорный вид, как бы защищая своей серьезностью родную мать, скорее походившую на развязную любовницу. Они выходили из дому и попадали в поток празднично одетых мелких буржуа и рабочих, которые длинной вереницей, друг за другом, медленно двигались по улицам, по бульварам, где помнили наизусть все вывески. Занятное это было зрелище: важные лица, странные манеры, сюртуки, которые морщатся между плечами, шали, сползающие вниз, вышедшие из моды платья, в которых щеголяют только по воскресным дням, когда отдыхают и прогуливаются по городу, когда по тротуарам столицы растекается шумная, гудящая толпа, вдоволь налюбовавшаяся фейерверками. Воскресные вечера уже омрачены заботой о завтрашнем дне, и это накладывает на них отпечаток усталости. Джек с матерью двигались в толпе, заходили в какой-нибудь ресторанчик в Баньоле или Роменвиле и обедали, надо признаться, невесело. Они пытались беседовать, что-то рассказывать друг другу о себе, но разговор не клеился, и это было едва ли не самое тягостное в их совместном существовании. Они слишком долго жили врозь, и судьбы их были так несхожи! Изнеженная Ида морщилась при виде простой ресторанной скатерти с неотстиранными винными пятнами, она брезгливо вытирала свой бокал и прибор, а Джек, за долгие годы трудной жизни привыкший к неприглядным сторонам бедности, просто не замечал небрежной сервировки. Зато его с каждым днем все больше и больше пробуждавшийся ум поражала вульгарность матери. Она и прежде была невежественна, но по крайней мере держала себя натурально, а теперь, после долгого пребывания в среде «горе-талантов», она еще переняла их эффектные позы и ходульные речи. Она постоянно употребляла ходячие, стертые фразы, подражала ораторским оборотам д'Аржантона, усвоила его резкий, непререкаемый тон и, как попугай, повторяла: «Я-то, я… Я-то, я…». Если ей случалось о чем-нибудь поспорить с Джеком, то она под конец пренебрежительно взмахивала рукой, что должно было обозначать: «Скажи спасибо, что я вообще снисхожу до спора с тобою, несчастным рабочим…» Людям до такой степени свойственна переимчивость, что супруги, прожившие несколько лет вместе, начинают удивительно походить один на другого, и Джек со страхом подмечал на красивом лице матери гримасы своего «врага»; у нее даже появилась кривая усмешка д'Аржантона, которая в пору безотрадного детства приводила его в ужас. Должно быть, ни одному скульптору так послушно не покорялась мягкая глина, как послушно покорялась мнимому поэту, одержимому желанием властвовать, безропотная Шарлотта, из которой он лепил все, что хотел.