Потом наступила пора удивительных прихотей: поэт задумал чинить каменную ограду, подновить башенку, возвести наружную лестницу и итальянскую террасу, о которой давно мечтал, — ее окаймляла вереница низеньких столбиков, они поддерживали проволочную сетку, увитую диким виноградом. Но и на вожделенной террасе он скучал по-прежнему.
Однажды, когда он пригласил настройщика, чтобы поправить клавесин, на котором иногда наигрывал польки, этот мастер, чудак и выдумщик, предложил установить на кровле дома эолову арфу — большой открытый ящик высотою в пять футов, где натянуты струны неравной длины: от малейшего порыва ветра они станут дрожать, издавая жалобные мелодичные звуки. Д'Аржантон с восторгом согласился. Но едва эту махину водрузили на крышу, началось что-то ужасное. Стоило подуть ветерку, и слышались какие-то стоны, душераздирающие завывания, жалобные вопли: у-у-у-у-у!.. Джеку, лежавшему в постели, становилось жутко, он натягивал на голову одеяло, чтобы больше не слышать этих звуков. Эолова арфа нагоняла такую тоску, что можно было с ума сойти. «До чего она мне осточертела!.. Довольно! Довольно!»-выходил из себя поэт.
Пришлось разобрать весь механизм, отнести эолову арфу в дальний угол сада и зарыть в землю чтобы струны больше не звучали. Но даже под землей она все еще звенела. В конце концов струны оборвали, арфу растоптали, закидали камнями, как бешеную собаку, которая не хочет издыхать.
Не зная, что бы еще придумать, как развлечь несчастного поэта, который от безделья готов был биться головой о стену, Шарлотта пришла к великодушному решению: «Пожалуй, надо пригласить кого-либо из его друзей».
То была большая жертва с ее стороны, потому что ей хотелось, чтобы поэт принадлежал только ей, ей одной. Но когда она сообщила д'Аржантону, что его приедут проведать Лабассендр и доктор Гирш, он так просиял, что это вознаградило ее за самоотверженность. Он давно уже мечтал о том, как славно было бы, если бы кто — нибудь взял да и приехал к ним в гости, но заговорить об этом не осмеливался после всех своих высокопарных рацей, что нет большего счастья, чем жизнь вдвоем.
Несколько дней спустя Джек, возвращаясь домой к обеду, еще издали услышал непривычный шум: на террасе раздавался смех, звон бокалов, а в просторной кухне, помещавшейся в нижнем этаже, передвигали кастрюли и кололи дрова. Подойдя к дому, он узнал голоса и знакомые интонации своих бывших учителей из гимназии Моронваля и голос д'Аржантона, но уже не тот невыразительный и хнычущий, каким он говорил в последнее время, а совсем другой — возбужденный шумным спором. Мальчику стало страшно при мысли, что он опять встретится с людьми, с которыми была связана самая тяжелая пора в его жизни, и, трепеща от волнения, он проскользнул в сад, решив просидеть там до самого обеда.
— Господа! Не угодно ли к столу? — появившись на террасе, пригласила Шарлотта.
Свежая, оживленная, в большом белом переднике с нагрудником до самого подбородка, она походила на заправскую хозяйку дома, которая, если потребуется, засучит кружевные рукавчики и ловко примется за дело.
Все охотно перешли в столовую. Оба педагога довольно приветливо поздоровались с Джеком. Веселая компания уселась за стол и накинулась на вкусные деревенские кушанья, которые готовят так быстро, что они еще хранят привкус душистых трав и дыма очага.
Сквозь распахнутые двери, выходившие на лужайку, был виден сад, за которым начинался лес. Призывные крики куропаток, щебетанье засыпавших птиц долетали до ушей обедающих, а на стеклах вспыхивали последние косые лучи пламеневшего солнца.
— Черт побери, дети мои! До чего ж у вас тут хорошо! — вскричал Лабассендр, когда, воздав должное вкусному супу, все снова почувствовали желание поговорить.
— Мы здесь очень счастливы, — заявил д'Аржантон, пожимая руку Шарлотте, которая стала казаться ему гораздо красивее и пленительнее с той минуты, как он любовался ею не один.
И он принялся расписывать их счастливую жизнь.
Он говорил о прогулках в лесу, о катании на лодке, об остановках в старинных харчевнях на берегу реки, в бывших постоялых дворах, где перила на внутренних лестницах из кованого железа, а в каменный фасад вбиты два больших заржавленных кольца для почтовых лошадей. Рассказывал о долгих послеобеденных часах, которые он посвящал труду в тихие летние дни, о прохладных осенних вечерах, когда так приятно посидеть у камина, где потрескивают сухие корни и ветки, а языки пламени тянутся вверх.
В эту минуту он и сам готов был поверить тому, что говорил, и ей тоже казалось, будто их жизнь в самом деле похожа на идиллию, будто они не изнывали от тоски, не погибали от смертной скуки. Гости слушали, и на их лицах было удивительно сложное выражение: доброжелательство и восторг были неотделимы от зависти; глаза смотрели необыкновенно приветливо, а на губах блуждала бледная и горькая улыбка, выдававшая скрытую досаду.