— Разумеется, разумеется, все это замечательно, — робко заговорила Шарлотта, — но какое же надо иметь здоровье, чтобы выносить такую жизнь! Я сама слышала, как вы говорили, что это тяжелое, очень тяжелое ремесло.
— Да, тяжелое, но разве для какого-нибудь мозгляка. Но тут дело совсем иное, тот, о ком идет речь, крепкого сложения.
— Отменного сложения, — изрек доктор Гирш. — За это я ручаюсь.
Ну, а уж если он за что-нибудь ручался, можно было не беспокоиться.
Однако Шарлотта попробовала возражать. Ведь не у всех одинаковые склонности. Бывают люди утонченные, аристократические натуры, и некоторые профессии им не подходят.
Тут д'Аржантон в ярости вскочил с места.
— Все женщины друг друга стоят! — заорал он. — Она вот умоляет меня подумать о будущем мальчишки, и бог свидетель, что это не доставляет мне никакого удовольствия, потому что это — весьма жалкое существо! Но все же я делаю, что могу, мне помогают друзья, и вот теперь мне, видимо, намекают, что лучше б уж я не вмешивался.
— Я совсем не то хотела сказать, — оправдывалась Шарлотта, приходя в отчаяние оттого, что разгневала своего повелителя.
— Конечно, не то!.. — подхватили Лабассендр и Гирш.
Почувствовав поддержку, видя, что за нее заступаются, несчастная женщина дала волю слезам, как забитый ребенок, который рэшается заплакать, лишь когда ощущает чье-либо покровительство. Джек убежал. Это было свыше его сил: видеть, как плачет мама, и при этом не схватить за горло человека, который злобно ее терзает!
Этот разговор больше не повторялся. Но ребенку казалось, что мать теперь как-то по-другому относится к нему. Она подолгу смотрела на него, целовала чаще, чем прежде, удерживала возле себя, обнимала и так крепко прижимала к груди, как обнимают перед скорой разлукой. Мальчика все это беспокоило тем сильнее, что д'Аржантон как-то сказал при нем Ривалю с желчной усмешкой, от которой приподнялись его пышные усы:
— О вашем ученике, доктор, проявляют заботу… На днях вы услышите новости… Полагаю, вы останетесь довольны.
После этого разговора доктор возвратился домой в приподнятом настроении.
— Вот видишь, — сказал он жене, — вот видишь! Как хорошо, что я открыл им глаза!
Г-жа Риваль с сомнением покачала головой.
— Кто знает?.. Не доверяю я этому мертвому взгляду: он не сулит мальчику ничего хорошего. Когда твоя участь зависит от врага, уж лучше бы он сидел сложа руки и ничего не предпринимал.
Джек придерживался того же мнения.
XI
ЖИЗНЬ — НЕ РОМАН
Однажды, в воскресное утро, вскоре после прибытия десятичасового поезда, который доставил из Парижа Лабассендра и шумную орду неудачников, Джек, подстерегавший белку возле своей пресловутой вападни, услышал, что его кличет мать.
Голос доносился из рабочего кабинета д'Аржантона, из этой торжественной обители, откуда низвергались громы и молнии и долетали бестолковые замечания, где засел постоянно следивший за ним угрюмый враг. То ли его насторожил дрогнувший голос матери, то ли внутреннее чутье, сильно развитое у нервных натур, что-то под* сказало Джеку, но только он тотчас подумал: «Сегодня!..» — не трепетом стал подниматься по винтовой лестнице.
Он уже больше десяти месяцев не был здесь, и за это время в святилище произошло немало перемен. Прежнее величие, как показалось ему, несколько поблекло. Выцветшие на солнце и пропитавшиеся табачным дымом обои, продавленный алжирский диван, потрескавшаяся крышка дубового стола, грязная чернильница, заржавевшие перья — все тут было обшарпано и замызгано, как в дешевых кафе, где бездельники по целым дням ведут пустопорожние разговоры.
Одно только кресло времен Генриха II гордо возвышалось среди обломков былого величия. На нем и восседал д'Аржантон в ожидании Джека, а Лабассендр и доктор Гирш стояли по бокам, точно судебные заседатели. Дежурные посетители — племянник Берцелиуса да еще два-три седобородых субъекта — красовались на диване в облаках табачного дыма.
Джек в один миг разглядел судилище, судью, свидетелей и мать. Она стояла поодаль, у открытого окна, и, казалось, пристально смотрела на далекие поля, будто не желала видеть всего, что происходит, не желала принимать в этом никакого участия.
— Приблизься, отрок, — произнес поэт, в котором его кресло из старого дуба подчас рождало тяготение к «высокому стилю», — приблизься!