Выбрать главу

Трое целуются, обнявшись.

Зеленое – белое – алое

Вроде послесловия

. . . . . . . . . . . . . . .

Да здравствуют Молодость, Правда и Воля,

Вперед! Нас зовет небывалое.

(Из стихотворения «Молодое знамя»)
I

Быть может, рассказывая кое-что из театральной истории «Зеленого Кольца», я нарушаю старые литературные обычаи. Принято, чтобы автор хранил мертвое молчание обо всем, что малейшим образом касается его собственного произведения. Разве только после прошествия многих лет, когда это можно отнести к «истории»…

Но мы живем в странное время, сбросившее с себя все прежние мерки. Давнее кажется вчерашним, а, порою, 25 последних месяцев мы чувствуем, как 25 лет. И это не только в важном, но во всех мелочах жизни.

Между прочим, и к истории моей пьесы я отношусь «исторически». Ей двадцать пять месяцев, но так ли это? Не двадцать ли пять лет прошло с 14-го года?

Да и против нарушения иных принятых обычаев я, в конце концов, ничего не имею. Если б никто не нарушал старых, не создавались бы новые.

Вздумай я писать о собственном произведении, как пишу о чужих, то есть как критик – другое дело; это было бы нарушением не обычая, а естественного закона: автор себе не судья, – никогда, ни при каких обстоятельствах. Особенно же, если он критик. В этом случае его суд был бы судом беспощадным без предела, – т. е. опять судом неправедным.

И, вне всех этих претензий, я просто обращусь к «истории».

«Последняя» молодежь меня занимала давно. Слишком насмотрелись мы на «предпоследнюю». Не было осуждения ей, но была грусть… и страх; и желание понять, в чем дело. Ведь чем яснее понимаешь, тем меньше страха.

А судить недавнюю молодежь… Как ее судить?

Рожденные в года глухие Пути не помнят своего. Мы – дети страшных лет России – Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы! . . . . . . . . . . . . . . . От дней войны, от «дней свободы» Кровавый отблеск в лицах есть.
. . . . . . . . . . . . . . . И пусть над нашим смертным ложем Взовьется с криком воронье, – Те, кто достойней, Боже, Боже, Да узрят Царствие Твое!
(А. Блок)

Не тут ли разгадка? Да, именно у них, «рожденных в глухие года» и переживших, на переломе юности, «дни войны» и «дни свободы» (действительным переживанием), у них –

В сердцах, восторженных когда-то, Есть роковая пустота.

«Кровавый отблеск в лицах» – не оправдание ли и пустоты, и «немоты», и всего, что было и могло быть с «детьми страшных лет России»… Кто знает? годы эти, быть может, переживались страшнее теперешних…

Иная поросль гибнет… но не гибнет земля, и дает новые побеги. Вот эти новые побеги, – люди, рожденные не в «глухие», а именно в «страшные» годы, – и должны быть совсем другими. Не в памяти и в сердце, – но в крови у них «страшные» годы. За ними – чужой опыт, глубокий – и не «испепеливший» волю и сердце, а только согревший кровь.

Конечно, они еще не «достойней», но они могут стать достойней, и потому должны сделать свое дело, по завету гибнущих:

…Да узрят Царствие Твое!

Во всем этом, если угодно, очень много теории и лирики; все теории неверны, всякая лирика наджизненна… Но вот что-то зашевелилось и в самой жизни, что-то идущее навстречу и теории, и лирике.

В самом деле, не другой ли, не новый ли «отсвет» лежит на лицах? Никак нельзя сказать, чтобы тут в буквальном смысле играли роль года, чтобы люди с «новым отсветом» были вот именно такого-то возраста, такого-то «поколения». К жизни с арифметикой не подступишься. Но, конечно, в длинную мою «Хронику Зеленого Кольца» попадало больше юных героев, нежели просто молодых. Так выходило, хотя с самого начала слово «Зеленое» не было мною взято как определяющее непременно «молодость»; шире: как «рост», как силу жизни, как возрождение.

«Хроника», отрывочные записи, служила мне материалом сначала для кое-каких рассказов, потом и для пьесы. Быть может, и дальше еще послужит. Ведь в корне-то лежит вопрос, который нельзя изжить: вопрос о старом и новом, о «Вчера», «Сегодня» и «Завтра».

В январе 14 года моя пьеса была готова. У меня мало театральной опытности, но очень много театральных мечтаний. И сознаюсь, что пьеса написана «театрально-мечтательно». То есть она почти не «написана». Обозначена, дана тем актерам, которых… «нет на свете». (Я, конечно, хочу думать, что еще «нет на свете»). Когда они будут – будут пьесы, во сто раз менее «написанные», чем моя. Дело автора создать образы и положения. Самая же плоть (а слова – тоже плоть) должна твориться совместно. Если я на сцене буду действительно, по-настоящему, тем лицом, которым хочу (понимаю его вместе с автором), то неужели я, данный человек, по-настоящему в таком-то данном положении не найду именно тех слов, которые я должен произнести? Неужели я могу лишь произносить заученные, написанные одним человеком в одиноком кабинете? Пока плоть слова будет создаваться вот так, без участия артистов, без какого-то равенства автора пьесы и ее воплотителей, без какого-то… брака между ними, – до тех пор не будет настоящего «литературного (или „художественного“) театра». И будет, как сейчас: театр – это одно, а литература – совсем другое. Если у нас еще случаются редкие сближения, – то вот Франция шагнула вперед; там уже без исключений: чем театральнее – тем нелитературнее, и обратно.

Забеги в будущее нередко вредят настоящему. Поэтому сравнительно малая «написанность» «Зеленого Кольца» (отсюда и краткость текста) – должна была только затруднить исполнителей, артистов. Ведь тех, которых это облегчило бы – «нет на свете!»

Мейерхольд – наш известный приневский «новатор». Но Александрийский театр научил его жизненному, реальному и трезвому взгляду на данное. Когда ему была прочитана пьеса «Зеленое Кольцо», он отлично понял ее мечтательную «ненаписанность», трудности, отсюда вытекающие, и – не испугался их. Он без всяких колебаний взялся ставить пьесу, даже активно захотел ее ставить, – она ему понравилась. Говорю об этом потому, что хочу покаяться: мы не очень ждали со стороны талантливого нашего режиссера горячего отношения к пьесе такого рода. Нам казалось, что внешняя бедность, простота и «реальный», «бытовой» вид пьесы могут оттолкнуть Мейерхольда, увлекающегося совсем другим родом искусства, любящего нарядность и блеск его одежд. Мы ошиблись; и ниже я отмечу, как исключительно глубоко понял Мейерхольд в «Зеленом Кольце» то, что в нем следовало понять.

Очень скоро дело о постановке было как бы решено. Высшая инстанция отнеслась к пьесе со вниманием и доброжелательством. Рощина-Инсарова, эта худенькая и страстная актриса, увлеклась возможностью превратиться в шестнадцатилетнюю девочку. Мейерхольд уже соображал, как широко можно использовать театральную молодежь. Цензура в два дня пропустила пьесу, без всяких помарок. Все было тихо, мирно и ясно.

Следовало, впрочем, исполнить еще одну… почти формальность, при сложившихся условиях. Следовало пьесе пройти цензуру… литературную.

Она не могла нас заботить, просто потому, что литератор с такой долголетней опытностью, как я, вряд ли может написать что-нибудь совершенно нелитературное. Но с другой стороны именно мое литературное положение было мне фактически неприятно; мне хотелось, чтобы пьесу рассмотрели, как таковую, вне всякого соединения с моим именем. Ради этого она была направлена – официальным путем – подальше от невских берегов.

Мы уехали за границу и, отвлекшись другими делами, не требовали никаких известий о пьесе.