«Ведь вот совсем, как я, – подумал дядя Федя. – Даже „дяденькой“ его зовут. А с ними. Вот что значит натура-то другая, биография другая. Что кому дано…»
Поодаль, в кресле, сидела больная девушка. Она завладела всеми цветами и тихо перебирала их на коленях. Руки у нее совсем прозрачные, пепельные косы лежат вокруг головы; улыбается, а видно, очень больна. Дядя Федя помнил ее здоровую. И тогда еще окрестил про себя «христианской мученицей». Очень уж похожа. Она чья-то невеста, теперь невеста-вдова.
– Ну, дядя Федя, расскажите. Ведь вы из России. Расскажите, – попросил кто-то.
– Там снег теперь… Мороз, санки… – задумчиво сказала черноволосая девушка с выразительным, своевольным и ребяческим лицом.
– Снег… Про снег разве вам рассказать. Снег уж очень люблю. А вообще – что я там знаю? Живу в щели, с красками да с книгами… Впрочем, вот, постойте, я раз в Думе был. Мало в делах понимаю, психологически наблюдал. И вопрос тогда был такой… довольно понятный.
Рассказал про Думу. Рассказывал забавно, однако никто не смеялся.
– Вот, кстати, хотел я спросить, – обернулся он вдруг к Косте. – И тебя, Костя, да и вообще всех вас. Сложились у меня такие мысли… Не захотите отвечать – не отвечайте, хотя ведь тут дело принципа. Рассуждать будем объективно. Два враждующих лагеря. Вы, скажем, – и «они». Эти «они» пользуются одним средством, которое весьма действительно и весьма противнику, вам, вредит. Пользуются – сознательно и умно – «внутренними сотрудниками». Я так говорю, потому что рассматриваю дело беспристрастно, не сужу никого и обидные слова тут не у места. Значит – «внутренние сотрудники». Отлично. Идем далее: насколько я мог проследить по книгам, по случайным кратким сведениям о вас, вы это испытанное средство, это дальнобойное орудие, для себя, со своей стороны, как будто отвергаете… Или может быть, я ошибаюсь?
«Дяденька» старый шевельнулся на стуле. Черноволосая девушка сдвинула брови. А Костя спокойно сказал:
– Нет, дядя Федя, ты не ошибаешься. Отвергаем.
– Почему же, по какой причине? Ты мне скажи, где логика?
– Дядя Федя… – покраснев, начала было Кира, но дядя Федя ее перебил.
– Нет, нет, я хочу простых, ясных доводов, сознательности хочу, если это сознательно. И если правда, что вы умными средствами противника не желаете пользоваться…
Костя встал.
– Полная правда. Мы не желаем, не пользуемся, всякую личную попытку отрезаем, осуждаем. Ты хочешь сознательных доводов? Изволь. Прежде всего, узнай, что это средство непрактично. Бьет орудие далеко, а чаще разрывается на месте. Такой «сотрудник», наш, для того, чтобы проникнуть глубоко, с пользой для нас, во враждебный лагерь, должен… как бы выразиться понятнее?… «серьезно заявить себя», то есть серьезно повредить нам.
– Понимаю, – кивнул дядя Федя головой, – должен выдать… Так что ж? Разве не могли бы… разве не нашлись бы такие, которые согласились бы… ну, жертвами, что ли, стать для этого?.. По условию…
– Пустяки, дядя. Не бесполезные ли жертвы? И на каких весах свесишь тут? Где они, верные весы? Верно одно: страшное это и грозное оружие для того, кто берет его в руки. А затем дальше…
– Дядя Федя, дядя Федя! Он не то, и вы не так спрашиваете! Я скажу, постойте… – взволнованно закричала Кира, подымаясь с места.
– Дай мне кончить, Лиза, – перебил ее Костя. – Мы ведь рассуждаем спокойно. Дядю интересует теоретическая сторона дела. Так вот я еще хотел добавить… Конечно, это уж касается отчасти психологии человеческой, но результаты реальные. Я хотел сказать насчет оплаты такого сотрудничества…
– Оплаты? Да неужели «идея», убеждения – не сильнейший двигатель? Успех, надежда на него, да ведь это первая оплата! Ты ведь не про деньги же говоришь!
– Представь, про деньги, – произнес Костя.
Молодой Павел Павлович (или брат Павла Павловича) улыбнулся дяде Феде и сказал тихо:
– Есть дела, которые могут делаться только за деньги, дядя Федя. Только за одни деньги. Значит, такими только людьми, для которых деньги – первая, главная и единственная оплата, главный двигатель, самая дорогая награда. Эти и могут быть хорошими «сотрудниками». Понимаете? Среди нас таких людей нет. А есть – так не наши, и уйдут, все равно, от нас. Откуда ж взять «наших» сотрудников?
Кира больше не могла, заговорила, волнуясь, вся красная:
– Ну вот, ну вот! За обман – только деньги можно взять, а кто деньги берет, тот разве чей-нибудь? Да и опять не про то, не это главное! Дядя Федя, как вы об этом спрашиваете! Два лагеря, война… все такое. Да просто себе нельзя, и что бы вам Костя ни говорил, у него тоже прежде всего – нельзя просто. Им, тем, по-ихнему – можно; а нам по-нашему нельзя. Вот и все. Потому что мы разные, – понимаете? У нас… мораль разная, – прибавила она, запнувшись, не найдя слова. – Ах, дядя Федя…
Старичок у камина кивал с удовольствием головой. Кашлянул, улыбнулся и проговорил незамысловато.
– А мораль разная – значит, и пути разные. Чего ж тут? Костя подхватил, смеясь:
– Ну, и бросим этот разговор. Дядю Федю хлебом не корми, только бы поболтать, доводы, выводы, объективности, посылки, предпосылки… И всегда при своем мнении остается. Давай лучше я тебе, дядя, бокал долью. Идет?
Он стоял с бутылкой, веселый, и даже глаза у него стали простые и веселые.
– Идет! Наливай! – тоже весело крикнул дядя Федя. – Всем доливай, чокнемся… Выпьем хоть… за разную мораль или лучше просто… Ведь сегодня Рождество, опять забыли? Снегу нет, а все-таки Рождество.
– Хорошо и здесь, – сказала черноволосая девушка. – Да, снег лучше, а все-таки поглядите, как хорошо.
Обернулись к длинному-длинному высокому окну. Там уже не было прежнего грубого сверканья. Солнце заходило, и воздух будто подтаял. Грустной и нежной белизной подернулись воды залива, и такое же грустное, матовое, глядело на них небо. Горы вдали, четкие и прозрачные, горели, как драгоценные каменья. Точно протянул кто-то между небом и морем хризопразовое ожерелье.
Конечно, не убедили Федора Ивановича доводы Кости, да и какой это разговор был? Обо всяком вопросе можно по-настоящему разговаривать. А они… особенно Кира и дяденька… Но, к удивлению, Федор Иванович чувствовал себя так легко и молодо, точно разрешил ему кто-то… не этот теоретический и частный вопрос, который его, в сущности, и не касается, но другой, незаданный, несознанный, недодуманной болью давивший на сердце.
Вот Костя стоит с ним рядом; какое хорошее сейчас у него лицо. И Лиза, или Кира, и дяденька, со своими неумелыми словами, с розовой, под закатным светом, бородой, и таинственный Павел Павлович, – да все они сейчас такие простые, обыкновенно хорошие. Больная, бледная девушка с белокурыми косами так же держит цветы на коленях, сидит в кресле и смотрит на дядю Федю, ласково и знающе улыбаясь. Она, может быть, еще больше всех знает.
– Костя, милый, – тихо шепчет дядя Федя. – И правда, я болтун… Привяжусь к чему-нибудь, все равно – к чему, и пойду. А сам и не понимаю. Ну, как я рад. От снега уехал, да не жалею сейчас. Вон он ризы-то какие и здесь Божьи великолепные. Где снежное Рождество, а где солнечное. Люблю и солнечное.
Долго еще горел небесный костер. Потом ушло солнце. И горы погасли.
Бессловесная*
Не понимаю, как это случилось.
Да, впрочем, что же случилось? Ничего: все дело в том и есть, что ничего не случилось, а вернее, случилось – ничего.
Мы с Лидусей никогда не ссорились. Ну, конечно, бывали размолвки, она раздражалась, но по пустякам. Думал я: много значила невозможность на ней жениться. Для женщины важно, для всякой, живет ли она в гражданском браке или законном. В законном браке у нее одна психология, в свободном – другая.
Лидуся не оставила своего мужа, он сам ее бросил. Был он плохой человек, и не любила она его, кажется, никогда.
Бросил, – она обрадовалась. Зажила приятно, тихо, – отдохнула. Средства у нее свои, хорошие. Мать – богатая, важная и злая старуха. Лидуся не поселилась с ней, а взяла квартиру рядом, на той же площадке. Перевезла туда свою голубовато-зеленую мебель (подарок матери), весело устроилась на свободе.