За первые пять дубленок Клава с Машей получили по пятьсот. Как сказала блондинка, без вычетов. Пятьсот, причитавшиеся Наперснику, Клава положила в сейф. Подмахнула документы на отправку в Машин магазин целой партии — пятьдесят штук, тридцать из них надо было продать через прилавок.
Партия дефицита оказалась действительно велика, Клава раскидывала по тридцать-пятьдесят во многие магазины, звонили из треста, из главка, раза три звонил Наперсник — обеспечивал кое-кого. Клава успокоилась: в этой бурной торговле, вызванной завозом, их махинацию, оформленную законно, никто не заметит.
Не заметили. Пожадничал южный друг. Получив очередную партию, забрал все дубленки сразу, набил ими несколько мешков, загрузил в такси.
Замели его в поезде, и, деля свою пайку на троих, он раскололся.
Деньги у Клавы нашли прямо в сейфе. Ее долю и долю Наперсника. Про учителя она, конечно, промолчала, и всё повисло на ней. Многие тысячи.
Пожалуй, только через год Клава стала замечать жизнь. Увидела снова небо, набухшие почки, услышала шорох дождя.
Следствие, суд, грузовик с решеткой и скользкие — всегда скользкие — железные ступеньки в этот грузовик, лица людей, разглядывающих ее, лицо Павла и даже личико Ленечки — все сплавилось в какой-то один, долгий, сводящий с ума кошмар — полусон, полубред, полуявь…
Через год, в заключении, Клава получила сообщение, что развод, возбужденный по инициативе Павла, оформлен.
Она усмехнулась и вдруг снова увидела жизнь — небо, почки, снова услышала шум дождя.
Она поняла, что у нее теперь ничего нет, кроме вот этой жизни с ее простыми звуками. И что единственная ценность из прошлого, которую никому не удастся у нее отнять, — сын, Ленечка.
Клава написала Павлу письмо. Оно заняло половину странички, от силы. Писать было нечего, кроме одного: как сын? Что бы там ни случилось, но мать имеет право знать о нем — о его здоровье, учебе, ведь уже без нее он пошел в школу.
Видно, сознание человека устроено так, что грех свой, дурное, будто какую опухоль, он из сознания старается как бы изъять. Не забыть, нет, забыть грех невозможно, а вот именно что изъять. Будто бы страшное, что произошло с тобой, было вовсе не с тобой, а с кем-то еще, хорошо известным, близким — но не с тобой. И это страшное тебя не касается — твоей души, твоего будущего, вообще — тебя. Оно присутствует где-то вообще, не мешая жить. Так устроена психика. Потому что, если помнить без конца об этом, голова не выдержит, сойдешь с ума. Бывает и так, ясное дело, но чаще все же человек осужденный живет по инерции хорошего в своей душе, плохое точно бы пропускается, не желая, чтобы о нем помнили. Это если говорить о внутренней жизни.
Конечно, грех греху рознь, есть такие, что — никакой жизни, страх и мука преследуют каждый миг, но известно и такое: даже убийца про себя как убийцу не думает. То ли прикидывается, то ли на самом деле так — страшное свое деяние из себя выбрасывает. Не зря же Достоевский еще заметил: убийцы чаще всего слезливы, сентиментальны, себя жалеют.
В Клавином сознании ее грех отсутствовал.
При разговорах, ясное дело, она объясняла, что сидит за взятку, статья такая-то, а душа ее вынашивала будущую, почти святую жизнь. Она работает почтальоншей, разносит газеты и письма в каком-нибудь городке, живет в маленькой комнатушке, и светлая бедность ее посвящается единственному в жизни — милому Ленечке.
Он растет чистым, честным, и Клава всю свою жизнь кладет ему под ноги, только чтоб вырос настоящим, достойным, красивым человеком. Если можно было бы уйти в монастырь и туда бы пускали с детьми, она бы ушла не задумываясь, чтобы скромной жизнью, тишиной, тихой просьбой к чему-то извечному замолить свой грех и обеспечить безгреховность Ленечки.
Но таких монастырей не бывает. Что ж. Бедная скромность — вот идеал, который она выбирает. Истина в этом. Уж ей ли не знать?
Мебель, тряпки, хрусталь, жратва — да это ли цель жизни и высшая правда? Нет! Правда — в простоте и ясности.
Простоту Клава понимала совершенно конкретно, ясность — довольно туманно. Бедно жить в конце концов не так и трудно, но какой целью означить завершение жизни?
Ленечкой.
Умом Клава понимала, что Ленечка когда-нибудь вырастет и мать не станет нужна ему, как прежде. Но это далекое было слишком далеко.
Пока Клава ждала письма.
Но его все не было.
Написала снова. И опять не получила ответа.
Поверить было трудно, даже невозможно: за что такая жестокость? Ну ладно, Павел стыдится ее, развод — его святое право, кто осудит мужика? Но не ответить на письмо? Не написать про сына? Разве же не для Павла старалась она?