Как и нужно было ожидать, утром оказалось не то: дерево, маньчжурский орех, само по себе было таким же необыкновенно большим и с такими же громадными листьями, но вокруг все было загажено, и среди всей этой человеческой дряни с газетными бумагами у дерева висел чайник для умывания, капли влаги с листьев падали в этот чайник, и он, переполненный, капал на такую старую ванну, что даже цинк, тускло-мертвый нержавеющий металл, все-таки изменился и пожелтел. Ни малейшего разочарования у меня при виде этой картины не было. Ведь стоило отойти несколько сот шагов за границу хозяйства «Дальрыбы», чтобы снова стало все интересным. Я умылся, закинул свою спинсумку, привязал к поясу чайник и отправился в горы варить себе чай. Целый день я занимался по-своему, как я умею это и как привык, спускался к морю купаться, ел в корейской столовой акулу, снова поднимался, подремал немного, беседовал о пограничником в зеленой фуражке, вспоминая при этом своих Зеленых, виденных в тонком сне, ловил рыбу с корейцами. Много всего было за целый день, а когда солнце стало склоняться к вечеру, спустился в «Дальрыбу», чтобы загодя выбрать себе в канцелярии стол поудобнее. Намаявшись за день, я мечтал о канцелярском столе так же, как избалованные мечтают о пуховиках. И вдруг дверь «Дальрыбы» не поддается мне, нажимаю сильнее, – заперто! И такой голос суровый слышится сверху из форточки: «Чего ты ломишься, обуй глаза, разуй нос». На этот грубый голос я не мог даже и огрызнуться, – действительно, стоило только поднять глаза чуть выше дверной ручки, и делалось все понятным: там висел замок и печать, значит, «Дальрыба» была запечатана.
Видя мою растерянность, человек, говоривший со мной в форточку, смягчился и посоветовал искать ночлег на промыслах, на той стороне бухты.
– Только идите, – сказал он, – вон по той тропе верхом, а то, кажется, на нижнюю тропу скала обвалилась и не пройти.
Я это уже заметил, побродив целый день: туманы, тайфуны и особенные климатические условия создают здесь быструю смену в природе, все кипит и бурлит, рождается и падает в горах часто прямо на глазах человека.
– Нельзя ли, – спросил я, – хоть где-нибудь, хоть как-нибудь на ночь приткнуться?
– Да где же приткнетесь-то? Вот разве попробуйте у бухгалтерши, хорошая женщина.
– Знаю, – ответил я, – разве бухгалтер вернулся?
– Да, верно, – согласился верхний человек, – бухгалтер в городе.
– Без него неудобно проситься?
– Ну, конечно, неудобно, у них одна комната, идите, пока светло, на промыслы.
Знаю я эти рыбные промыслы, эти вонючие горы иваси, огромные бочки, желтые селедочные фартуки, давленая рыба под ногами; лучше, кажется, даже на бойне, там хоть страшно, а тут противно, соленую рыбу я вообще терпеть не могу. И вот какая сила привычки, – в эту-то теплую, светлую, прекрасную ночь мне не приходило в голову переночевать где-нибудь на земле!
Так я двинулся все-таки в сторону рыбных промыслов, но нижней тропой, чтобы своими глазами посмотреть на упавшую скалу. Но оказывается – по-прежнему эта большая скала, подмытая, висит над морем, и только один огромный камень упал сверху и давлением своим на придонную гальку так изменил положение грунтов, что вода подалась немного к скале и тропу залила. Можно было, прыгая с камня на камень, сухой ногой перейти это место и по сухой нижней троне спокойно пройти на рыбные промыслы. Но отчего это бывает? Вдруг догадаешься: никуда не нужно ходить и лучше всего на свете тут же, возле тебя. Такие открытия, кажется мне иногда, бывают источником самого настоящего счастья, и тут, вероятно, около творческого момента, присущего природе человека, по-моему, и таится нарастание соблазна иллюзий, которым отдались наши учители, призывая всех людей вернуться в простую и суровую школу природы.
С каким же наслаждением набирал я себе для ночлега мягкие заросли на суровой скале и таскал это на упавший камень до тех пор, пока не стало на камне так же мягко, как на хорошем матраце. Прибой мерно, как часы планеты, плескался о мой камень, и мне казалось, будто он чуть-чуть покачивается. И в полусне, таком приятном, что вот нарочно держишься, как бы совсем не уснуть, удары прибоя о камень и покачивание самого камня стали так до меня доходить, что скала моя – как бы живое сердце какой-то большой родной жизни. И как будто я этому своему другу, скале, поверяю теперь тайну одного своего упущенного мгновения, которое поставило мне вопрос о «быть или не быть?». Под мерный счет планетного времени ясность в себе самом сложилась такая, что можно было себе любой вопрос задавать и получался ответ. Если бы только можно было все записать! Так вот о «быть или не быть?» мне стало до крайности ясно, что дело тут не только в происхождении всей мировой культуры, но даже и просто самого человеческого сознания. И у меня это сознание родилось в упущенном мгновении…