Выбрать главу

Лишь тот достоин жизни и свободы, Кто каждый день за них идет в забой!

А теперь… Какой там запой! Любая невзрачная именинница невзначай шманает тебя на выходе, чтобы ты случайно не притырил в кармане свой же великодушный подарочек. Брежнев был, конечно, не уголек, а кизяк зловонно тлеющий и чугрей полуболотный, но при сволочи этой жахал ты, бывало, на худой конец в обед «Березку», «Кармен» с «Татьяной», «Ладу» и «Наташу», а после смены поглядывал свысока на поверхностных женщин и чувствовал себя не затравленным хануриком в зверской окружающей среде, Геша…»

Спазм искреннего отвращения к действительности чуть ли не наизнанку вывернул все страдающее существо Германа.

«Даже если у тебя есть бабки на бутылку, то выстоять за ней в адские эти перестроечные времена очередищу в продмаге – что отдирать язык от морозной железяки. Не жизнь, а бесконечное унижение по вертикали «Жидкостью для удаления волос с мозолей». Была такая опечатка в кроссворде «Советского пограничника»… из-за нее дядин брат, капитан, зав. отдела журнала, вынужден был слинять в отставку… Тоска покинутости в самогонном аппарате партии. Жаль мне себя, пропащего, жаль, окаянного, так, что поневоле начинаешь жалеть всех, при безысходной своей похмельной ненависти ко всему страдающему человечеству. Так жить нельзя, а жить иначе, к сожалению, невозможно, как говорит дядя. Не дают иначе жить все звенья агонизирующей административно-командно-вошечной системы. Старка площадь во всем объективно портвейновата и ревизионистская политура горбачевской бражки… Сейчас завалиться бы под балдой в пиковый час жизни, как тезка мой завалился однажды к богатой старухе, и сказать ей: в графине ценой одного рандеву, хотите, пожалуй, я вам раздавлю… три стопки, три стопки, три стопки-и-и… Двадцать тебе девять лет, сукоедина, а у тебя агдамы сердца даже нет – денатуральный абсолют… виски на части разрываются, словно белая лошадь бьет в них копытами… Вот если подканать сейчас на четырех мослах к мавзолею и заявить с неслыханным покоем в нервах самому Михаилу Сергеевичу: «Полцарства за коньяк!!!» Заявлю, а потом непременно повешусь, потому что все равно посадят за ущемление достоинства ума, чести и совести Президента…»

Герман представил себя на миг висящим в петле дядиного кубинского галстука, усыпанного мелкими серпиками и разнообразными молоточками, в том числе и отбойными. Тело его огромное, как бы предвосхитив посмертную расслабленность всех своих членов, вздрогнуло и печально вытянулось под одеяльцем.

Подмечено, что человек, пытающийся спастись от внутренней и наружной стужи под одеяльцем, которое ему безнадежно коротко и вообще в ширину маловато, выглядит почему-то тварью невообразимо жалкой и самой несчастной на свете. Пьяный человек, одиноко замерзающий в канаве жизни, выглядит гораздо горделивей, чем человек, дрожащий всю ночь под жалким одеяльцем…

Вот и Герману сделалось вдруг жаль себя так пронзительно и безнадежно, что даже чудесным образом пролившиеся с неба прямо в глотку сто грамм синей сивухи показались бы ему в этот момент ничтожной мелочишкой по сравнению с чувством вечного покоя, страстно вдруг предвосхищенного страдающей его душой.

Он полностью был готов в те минуты к смерти. Но не спешил, ибо, ощутив наличие хоть и чересчур скромного, но все ж таки выхода из положения с помощью петли, понял, что спешить ему теперь некуда.

Он грустно дрожал и грезил, как с блеском отмазывает у московских кидал партийно-дирижаблевый миллион… Отмазал и теперь уже лежит по горизонтали с «Персонажами арабских сказок женского пола» в бассейне с холодным пивом, а с пива этого бочкового жигулевского сам Лигачев сдувает пену. Лежит он, идиотина эдакая, с одалисками загорелыми, словно литовские гуси в духовке, закусывает номенклатурными сосисками и зажевывает пивко «Реакционным произведением Достоевского», то есть вялеными бесами русской революции, а может быть, и «Легендарной породой мелких рыб Невской Губы».