Дядя коротко ответил, что так жить можно, а вот смотреть всякое, понимаете, говно, выплывшее во вредительских ящиках на поверхность Страны советов, категорически нельзя, по мнению нашей партии, агонизирующей из-за предательства черта горбатого…
Тут их разговор вдруг прервался.
Бежать, решил страдающий Герман, некуда. У дяди на Лубянке свои люди. Найдут, подлецы, замучают, проказы, как замучили Мандельштама с директором Елисеевского Госцирка и цыганского барона запойной дочери застойного генсека. Или братцы-шахтеры устроят едкий самосуд за пропив и проигрыш ихних партвзносов с дирижаблем ПЕРЕСТРОЙКА. Разом надо рубануть все проблемы, с тем чтобы уж и не опохмеляться. Хлопнуть дверью в трезвом виде, в тесноте, но не в обиде, как недавно написал в предсмертной записке закадычный дружок Горкин, тоже растративший на юге немалые суммы первого в Воркуте шашлычного кооператива. Да, велика Россия, а бежать в ней некуда! Врезаться дирижаблем в звезды и – все, ибо так жить нельзя…
Герман достал из шкафа дядин галстук с белыми серпиками и черными отбойными молоточками на красном фоне – подарок профсоюза английских горняков. Сделал разболтанно дрожащими руками петлю. Залез на стул. Снял с крюка люстру. Прислушался на всякий случай, не одумается ли в такой страшный миг в груди безмолвствующий Внуго. Тот продолжал хладнокровно помалкивать, как бы намекая на то, что снимает с себя всяческую ответственность за происходящее, умывает свои шахтерские руки, которые Герман может наложить на себя в порядке торжества плюрализма мнений.
Помалкивай, сволочь, помалкивай, с обидой и ожесточением подумал Герман, обойдутся без тебя и твоих «Непримиримых противоречий бытия» по вертикали…
Слышна была только музыка, доносившаяся непонятно из каких сфер и тихо заполнявшая в последний миг существования Германа мировую пустоту.
Это не показалось ему таким уж странным явлением. На похоронах того самого закадычного приятеля, растратчика-самоубийцы, сперва произносили слова о его бесконечном благородстве, а потом, когда гроб заскользил в могильную тьму, тоже играла что-то очень скорбное рок-группа «Трупоукладчики».
Вообще, по свидетельствам людей, временно покинувших этот свет, а затем сюда возвратившихся, все они, уходя от нас, ясно слышали некий музыкальный гул, который все нарастал, нарастал вокруг, а потом начинал затихать, затихать…
Действительно, поскольку в начале мира было СЛОВО, то на исходе жизненного времени частного какого-либо лица – вместе с которым, в известном смысле, умирает и мир – не должна ли звучать МУЗЫКА?.. Не была ли она в миг Творения Мира Его, Слова, звуковой оболочкой и не в чистейшем ли эхе, продолжающем звучать в душе Мира и Человека, заключена ее божественная природа?
Герман вовсе не думал таким вот сложным образом, но если бы оказался рядом с ним в тот момент спец по переводам метафизических мыслей, то все вышесказанное выразилось бы на безмолвном языке души именно так, а не иначе.
В философском состоянии, знаете ли, пребывают иногда не только преподавательницы бывшего марксизма-ленинизма, жены генсеков или трудяги из института философии, но и простые, малообразованные люди, вроде парня с Воркуты. Герман, конечно, нисколько не походил, скажем, на Арину Родионовну, Платона Каратаева, старца Зосиму или Макара Девушкина, представлявшихся великим нашим философам людьми чуть ли не с идеальным слухом на все первостепенное и обладавших редким даром соотнесения частного с целым, то есть всего преходящего, человеческого – с божественным и вечным.
Но и этот молодой, слегка опустившийся человек услышал в последние секунды существования некую звуковую границу, отделяющую мир его жизни от молчания запредельных пространств.
Он не знал, что именно звучит и вообще – откуда вдруг забил музыкальный источник, хотя это за стеною очень одинокий меломан ублажал свой слух увертюрой к «Пиковой даме». Пару арий из этой великой оперы Герман запомнил, крутя кратковременный роман с немолодой уже певицей, потрясавшей воркутян исполнением партии Лизы во время гастролей в Воркуте …ой оперы. Арии эти он напевал в здорово перевранном виде либо с безнадежной похмелюги, либо после получки, в ресторации, в момент благодушного ожидания холодных закусок и графинчика водки…
В общем, бедняга Герман, услышав музыку, не понял, откуда она и что означает. Но он приник к ней слухом души, зачарованно забылся, а затем… а затем, не помня уже, что делает, весьма добросовестно, без всякого лукавства в мыслях и заведомой халтуры в действиях – повесился. Да, он отбрыкнул от себя стул, на котором стоял, но крюк люстры, к счастью, не выдюжил, и огромное тело самоубийцы рухнуло на пол.