— Что? Что потом?
— Потом соберутся товарищи. Я им скажу, что больше рассчитывать не на кого и не на что… Бросим жребий… и начнем умирать.
— Владек!
— А как же быть по-твоему, Анельця? Молчишь?.. Так и молчи… Потом будешь плакать. Слушай, чего жду я от тебя, сестра. Конечно, и наша смерть не вольет жизни в этих истлевших, ходячих мертвецов! Если они молчат теперь, будут молчать и после, чтобы наша кровь не была брошена им в лицо, чтобы их не обвинили в нашей гибели… Они не решатся все высказать ему, виновнику нашей смерти… Будут лгать, выдумывать, клеветать на мертвых, как привыкли это делать с живыми… Но пусть мой голос после смерти прозвучит в ушах этого ослепленного самодовольного человека… Пусть он узнает! Ты дружна с Жанетой. Он часто, чуть не каждый вечер бывает у нее… Она совсем очаровала этого… Ну, не надо выходить из себя. Теперь счеты другие пойдут… без проклятий, без брани… Вот я и пришлю тебе письмо… когда настанет час… Ты попроси ее, пусть вручит это письмо своему поклоннику, заставит прочесть… Пусть она скажет ему все, что слышала ты теперь от меня, Анельця. Ты обещаешь?
— Да, обещаю… Но, Владек, неужели?
— Постой, не мешай. Обо всем остальном — после… Теперь надо самое важное. Так вот, сестричка, во имя отчизны, веры святой нашей… Во имя твоей любви ко мне обещаешь ли все исполнить, как я прошу? Да?! Хорошо. Теперь я спокоен. Пора идти… И только скажи еще ей… скажи Жанете, что даже умирая, я… Впрочем, нет, прости! Я больше ни о чем тебя не прошу… Отдай письмо… и все скажи, что слышала. Прощай…
Тихо коснулся он губами до помертвевшего лица девушки, до ее похолодевшей руки, прислонил ее, почти бесчувственную, к стволу дерева, у которого стояла скамья, и быстро ушел.
Долго в полуобмороке сидела девушка, потом опомнилась, огляделась, вскочила, но не могла сделать ни шагу по тому направлению, куда ушел Велижек.
Потом ноги ее сами подкосились, она припала головой к скамье и тихо стала повторять, глядя вдаль сухими воспаленными глазами:
— Боже мой! Да что же это? Что же это… Ведь я с ума сойду…
В три дня пять человек офицеров покончило с собой: братья Трембинские, Бжезинский, Герман и Велижек наконец…
Взволнованный, захваченный всеми этими трагическими событиями, о которых ему давали совершенно неверные сведения, цесаревич выходил из себя, созывал на совет русских и поляков из тех, кого считал своими друзьями и сторонниками русских. Но страшная загадка, вдруг выросшая перед глазами, мало выяснялась. Кровь лилась и хотя Константин чуял, что он замешан во всем этом, не мог уяснить: как и в какой мере?
Дня три со всеми печальными тревогами и хлопотами он даже не мог, вопреки обыкновению, бывать у Бронниц, где аккуратно просиживал от 8 до 11 вечера, как и в первый визит, во всей парадной форме, с регалиями и орденами.
Цесаревич уговорил Жанету позировать для большого портрета и каждый день художник-француз, очень даровитый, хотя еще и мало известный покуда мастер, приходил и часа два-три работал над портретом, обещающим уже и теперь дать прелестное изображение этой очаровательной девушки.
Когда Константин вошел в гостиную, где обычно происходил сеанс, он нашел там одного живописца, смущенного, укладывающего свою палитру, вытирающего кисти. Мольберт с портретом стоял занавегданный в стороне.
— Что такое? Что случилось? Мне ничего не сказали, когда я пришел. Графиня больна?
— Не знаю, ваше высочество. Графиня была здесь, по обыкновению, но объявила мне, что сегодня сеанса мне не даст… чувствует себя не в духе. Я уже собирался откланяться, когда графиня, заслышав ваши шаги, попросила меня встретить ваше высочество и сказать вам, что она сейчас явится, что…
— Хорошо, хорошо, я подожду. Лишь бы она была здорова… А как за эти дни подвинулась работа?
Поспешно, угодливо кинулся художник, передвинул мольберт к широкому окну, из которого лились лучи весеннего дня, и осторожно раскрыл холст.
На поясном портрете Жанета была зарисована в светлом, декольтированном, но не слишком, легком платье, рукава которого были собраны на плечах и скреплены крупными жемчужинами. Двойная нитка крупного жемчуга, привезенного нарочно для этого Константином, оттеняла своим переливчатым блеском розовато-млечный оттенок груди и шеи девушки. Слегка распущенные локоны падали по сторонам лица, скрываясь под белым легким покрывалом, вроде подвенечной фаты или прозрачной, кисейной мантильи, вроде тех более плотных кружевных, какими окутывают голову и стан кокетливые испанки.