Выбрать главу

— Ничто на свете не потрясает меня так, как вид крови, — продолжал Стелио, взволнованный воспоминанием трогательных минут.

Послышался длительный свисток поезда, проходившего по мосту через лагуну. Порыв ветра разметал лепестки большой белой розы, и от нее осталась только сердцевина на стебле. Дрожащие от холода собаки собрались в кучу, прижались друг к другу, под их тонкой кожей вздрагивали ребра, и на удлиненных змеевидных мордах светились печальные глаза.

— Я вам не рассказывала, Стелио, каким образом сумела умереть одна женщина из знатного рода Франции, именно во время одной охоты, на которой я присутствовала? — спросила леди Мирта.

Это трагическое и грустное воспоминание пробудилось в ней при взгляде на побледневшее лицо Фоскарины.

— Нет, не рассказывали. Кто эта женщина?

— Жанна д’Эльбёф. Не то вследствие неосторожности, не то вследствие неопытности своей или своего спутника она была ранена — так никогда и не узнали кем — одновременно с зайцем, проскакавшим между ног ее лошади.

Увидели, что она тяжело упала на землю. Мы все сбежались и нашли ее лежащей на траве в крови, рядом с издыхающим зайцем. Когда мы стояли там безмолвные и потрясенные, окаменев от ужаса настолько, что никто не мог заговорить или двинуться с места — несчастная женщина приподняла руку, указала на раненое, мучающееся животное и (я никогда не забуду ее голоса) сказала: «Прикончите его, убейте его, друзья мои… Это такая невыносимая боль». И затем она скончалась.

Захватывающей душу нежностью дышит Ноябрь, улыбаясь, точно больной, поверивший в возможность выздоровления, испытывающий непривычное успокоение и не сознающий близости агонии.

— Да что с вами сегодня, Фоска? Что случилось? Почему вы так молчаливы со своим другом? Скажите!

Стелио, зайдя случайно в Сан-Марко, застал ее прислонившейся к двери часовни, где хранятся метрические книги. Она стояла там одна, неподвижная, с пылающим и мрачным лицом, с глазами, полными ужаса, устремленными на мозаичные изображения грешников, горящих в огне. За дверью репетировал хор, пение то прерывалось, то снова возобновлялось все в том же темпе.

— Я прошу вас, умоляю, оставьте меня одну. Я должна быть одна… Умоляю вас!

Звук ее голоса выдавал сухость ее сжатого горла. Она сделала попытку повернуться и бежать — он удержал ее.

— Да говорите же! Скажите мне хоть слово, чтобы я мог понять.

Она старалась вырваться и убежать от него, и ее движения были полны невыразимого страдания. Она имела вид осужденной на пытку, мучимой палачом. Она казалась более несчастной и жалкой, чем тело, привязанное к колесу и раздираемое раскаленными клещами.

— Я вас умоляю… Если в вас есть ко мне капля жалости, единственное, что вы можете сделать для меня — это дать мне уйти!

Она говорила сдавленным голосом, и казалось — она делает нечеловеческие усилия, чтобы не закричать, не разразиться стонами и рыданиями, когда вся ее душа, видимо, корчилась в спазмах.

— Но одно слово, одно только слово, чтобы я мог понять!

Ее измученное лицо вспыхнуло гневным пламенем:

— Нет! Я хочу быть одна.

Голос ее был сух, как и взгляд. Она повернулась и сделала несколько шагов, шатаясь, точно человек, застигнутый припадком, ищущий опоры.

— Фоскарина!

Но он не посмел удержать ее. Он видел, как несчастная женщина шла в потоке солнечных лучей, ворвавшихся через дверь, открытую чьей-то рукой и затопивших базилику неудержимым золотистым потоком. Сзади темной фигуры женщины вся глубокая золотая пещера со своими апостолами и мучениками зажглась тысячью факелов. Пение умолкло, потом началось снова.

— Я задыхаюсь от тоски… Неудержимо хочется восстать против своей судьбы… уйти… искать. Кто спасет мою надежду? Откуда ждать мне света? Петь? Петь? Да, я хотела бы наконец запеть песнь жизни… Не можете ли вы мне сказать, где теперь находится поэт Огня?

Они запечатлелись в ее глазах, запечатлелись в ее душе, эти слова из письма Донателлы д’Арвале, со всеми особенностями букв, живые, как рука, начертавшая их, трепетные, как пальцы, державшие перо. Она видела их выгравированными на камнях, извивающимися на облаках, отраженными в воде, неизгладимыми и неизбежными, как приговор Судьбы.

«Куда идти мне? Куда идти?» Сквозь охватившее ее волнение и отчаянье до нее доходила чарующая прелесть окружающего, теплота позолоченного солнцем мрамора, аромат заснувшего воздуха, нега людского отдыха. Взгляд ее упал на женщину из народа в темном платье, сидевшую на ступенях базилики, она была ни молода, ни стара, ни красива, ни безобразна, она грелась в лучах солнца, ела большой кусок хлеба и грызла черную корку зубами, медленно пережевывая ее с полузакрытыми глазами, лицо ее выражало полное удовольствие, а ее золотистые ресницы сверкали над щеками. «Ах, если бы я могла стать на твое место, взять на себя твою судьбу, довольствоваться лучом солнца и коркой хлеба, не думать, не страдать». Отдых этой бедной женщины казался Фоскарине бесконечным счастьем.