Несчастная женщина склонилась, как бы под тяжестью непосильной ноши. У ее ног стебли трав впивали лучи солнца, казалось, задерживали их и дышали прозрачным зеленоватым отблеском. Фоскарина почувствовала, что слезы подступают к ее глазам, через их пелену она смотрела на лагуну, и той передавался ее трепет. Жемчужным блеском сияли неподвижные воды. Острова Безумия, San-Clemento San-Servilio были окутаны бледными испарениями и время от времени, слоёно люди, потерпевшие крушение и застигнутые штилем, посылали вдаль глухие крики, им отвечали то вопли сирен, то хриплый смех носившихся чаек. Молчание доходило до ужаса, потом становилось отрадным.
К ней постепенно возвращалась ее обычная сердечная доброта. Возвращалась ее нежность к прекрасной девушке, нежность, которой она обманывала свою потребность любить, свою жажду привязанности доброй сестры. Фоскарина восстановила в своей памяти часы, проведенные на уединенной вилле холма Setignano, где Лоренцо д’Арвале ваял свои статуи в расцвете сил и энергии, не предчувствуя грозившего ему удара судьбы. Она снова пережила это время, увидела эти места: она сама позировала для великого скульптора, и он лепил ее из глины, а Донателла пела старинную песню, и красота пения оживляла одновременно оригинал и слепок. Тогда ее собственные мысли, и чистый голос, и тайны искусства сливались в один божественно-жизненный образ среди просторной мастерской, открытой со всех сторон для солнечных лучей, из которой можно было видеть в глубине весенней долины Флоренцию и ее реку.
Разве, помимо отражения в Донателле образа Софии, не влекло ее нечто другое к молодой девушке, потерявшей мать и со дня своего рождения не знавшей материнских ласк. Фоскарина видела ее перед собой, спокойную и серьезную, рядом со своим отцом, утешительницу великого творца, хранительницу священного огня и своей воли, чистой и сокровенной, которая должна была сохраниться сияющей и острой как клинок в ножнах.
Она уверена в себе, она владеет собой. Когда она станет свободной, то почувствует свою власть. Она создана для того, чтобы покорять мужчин, чтобы возбуждать в них любопытство и страстные желания. Ей управляет инстинкт, смелый и осторожный, как опыт. И Фоскарина вспомнила обращение певицы со Стелио в ту незабвенную ночь: ее почти презрительное молчание, отрывистые, сухие ответы, вспомнила, как она вышла из-за стола, покинула комнату, исчезла, точно потонула в волнах дивной мелодии. Да, Донателла обладает искусством волновать душу мечтателей. Конечно, он не мог забыть ее и ожидает часа, когда ему можно будет соединиться с ней, и так же сгорает от нетерпения, как и она, спрашивающая о нем в этом письме.
Фоскарина снова взяла его и принялась перечитывать, но память опережала ее глаза. Загадочный вопрос стоял внизу страницы в виде постскриптума. При взгляде на почерк она испытала то же страдание, что и в первый раз. И снова все оборвалось в ее сердце, словно ее страсть и ее надежда были потеряны без возврата. «Что хочет она делать? Какие у нее намерения? Она, быть может, ожидала, что Стелио тотчас же последует за ней и, не дождавшись, желает добиться этого теперь. Что хочет она делать?» Она билась над разными предположениями точно над железным засовом двери, которую надо было открыть силой, чтобы дать доступ свету ее жизни. «Отвечу ли я ей? Если бы я ответила и заставила ее понять истину? Будет ли моя любовь для нее преградой? Но душа ее всколыхнулась отвращением, стыдом и гордостью. „Нет! Никогда, никогда она не узнает от меня о моих страданиях. Никогда! Даже если она спросит“. И Фоскарина почувствовала весь ужас соперничества между немолодой любовницей и девственницей во всей силе и красоте своей чистой юности. Она почувствовала унизительность и жестокость этой неравной борьбы. „Но если бы не Донателла, то разве не нашлось бы другой? Неужели ты надеешься твоей грустной любовью удовлетворить такого человека, как Стелио? Только одно могло бы дать тебе возможность любить его и окружать его своей преданной любовью до самой смерти — ты должна была сдержать договор, нарушенный тобой“.