Наступила минута тревожного ожидания, словно уста чудовищ готовились изречь ответ. Невольно я воображал себе наслаждение камня, охваченного свежей текучей жизнью, воссоздавал в себе непостижимый трепет.
Слышалось дуновение в раковинах тритонов, в горлах дельфинов что-то клокотало. Из верхнего отверстия вылетела струя блестящая и острая, как шпага. Она разбилась, спряталась, заколебалась, взлетела еще острее и сильнее, держалась прямо в воздухе, рассыпалась бриллиантами, выпрямлялась, как стебель, казалась осыпанной цветами. Сухой и короткий шум, как щелканье бича, нарушил тишину уединенного места; потом раздался словно взрыв громкого смеха, гром аплодисментов, оглушительный ливень. Из всех отверстий струились потоки, изгибающиеся дугой, наполняя нижние водоемы, На камнях появились темные пятна от воды, брызги испещряли камень все больше и больше. И наконец, он весь насладился прикосновением воды, казалось, открыл все свои поры бесчисленным каплям, ожил, как дерево, под благодетельным дождем. Самые узкие впадины быстро наполнились, переливались через край, образуя серебряные венцы, непрестанно разбиваемые и сейчас же появляющиеся снова. Игра воды становилась все шумливее, благодаря сложности скульптурных форм, и звуки ее непрерывно росли, создавая все более глубокую музыку в гулком эхе каменного двора. Над легкой симфонией воды, льющейся в воду, величаво господствовали взрыв и шум центральной струи, которая разбивалась о головы тритонов, осыпая их чудесными цветами, расцветающими каждое мгновение на вершине.
— Ты слышишь? — воскликнул Антонелло, глядевший на это торжество неприязненными глазами. — Ты видишь, что в большом количестве этот шум невыносим?
И мне казалось, что Виоланта неслышно отвечала:
— О, я могла бы проводить целые часы и дни, слушая его. Никакая музыка для меня не сравнится с этой.
Она стояла так близко от фонтана, что брызги воды долетали до нее и волосы ее были покрыты блестящей пыльцой. Величие ее красоты еще раз изгнало из моего ума всякую постороннюю мысль, всякий негармонирующий образ. Еще раз она явилась мне одинокой и неосязаемой, вне повседневной жизни, скорее похожей на художественный замысел, чем на земное существо. Все предметы, окружающие ее, испытывали на себе власть ее присутствия, ибо все они подчинялись, гармонировали и согласовались с ее красотой. Как зеленый свод, склонившийся над ней при первом ее появлении, как древний постамент, на котором она сидела, так и этот звучный источник, бьющий к небесам, казалось, был создан для нее одной, казалось, вполне отвечал идеальной гармонии, которую она воплощала в своей простой позе. Тайные, непостижимые нити связывали ее существо с самыми разнообразными предметами, сливали ее тайну с окружающими ее тайнами.
Природа в этом человеческом образе выразила одну из своих идей абсолютного совершенства, и мне казалось, что всякая другая идея, заключенная во всякую другую природную оболочку, должна была необходимо служить знаком, чтобы вести дух созерцателя к пониманию этой высшей и единственной красоты. И вот, созерцая эту девственницу у фонтана, я нашел и воспринял эту чистую истину. «Когда Красота выходит в мир, все сущности жизни стекаются к ней, как к центру, и благодаря этому она собирает дань со всей вселенной».
— Больше всего нас тяготит, — говорил мне Оддо в то время, как мы поднимались по широкой лестнице, на балюстраде которой в странном безмолвии красовались аллегорические изображение XVII века бурь и ураганов, — больше всего угнетают нас эти громадные размеры: они вызывают в нас постоянное чувство робости и унижения.
Действительно, здание было слишком огромно и слишком пусто. Восстановленное в XVII веке и из феодальной крепости обращенное в пышную виллу, оно все-таки сохраняло страшную громадность своих стен и сводов, где последовательные эпохи оставили различные стили искусства и роскоши, то представляющие контрасты, то совпадающие с общим видом. Большое число зеркал, покрывавших целые стены, увеличивали пространство до бесконечности. И ничего не было печальнее, как эти бледные фантастичные пропасти, которые, казалось, открывались в сверхъестественном мире и с минуты на минуту обещали показать живым явление умерших.
— Клавдио, дитя мое! — воскликнул растроганным голосом князь Луцио, увидев меня. — Мое дитя, мое дорогое дитя!