Князь поднял голову; он смотрел на меня внимательно, несколько изумленно, как будто я явился ему в новом свете. Но необычайная радость оживляла все его существо и говорила мне, насколько передалось ему мое воодушевление.
— Я прожил несколько лет в Риме, — продолжал я с большей уверенностью, — в этом Третьем Риме, который должен был олицетворять «Неукротимую Любовь латинской крови к латинской земле» и озарять свои вершины чудным заревом нового Идеала. И я был свидетелем самых святотатственных оскорблений и позорных сделок, когда-либо оскорблявших священную землю. И я понял великий символ, скрывавшийся в поступке восточного завоевателя, когда он набросал пять мириад человеческих голов в основание Самарканда, прежде чем сделать из него свою столицу. Не кажется ли вам, что этот мудрый тиран хотел показать необходимость жестокой расправы при установлении действительно нового порядка вещей? Следовало принести в жертву и бросить в основание Третьего Рима всех, кого называют освободителями, и, следуя древнему погребальному обычаю, возложить к их ногам, туловищам и свободолюбивым рукам предметы, наиболее ими любимые и присущие им; следовало взорвать на горных высотах тяжелые гранитные глыбы и навеки завалить ими их глубокие гробницы. Но на земле никогда еще не встречалось жизней более упорных и гибельных. Вот, отец мой, первое, чему научил меня Рим: корабль «Тысячи» вышел из гавани Кварте, чтобы получить покровительство государства для своего мошенничества. И все-таки среди криков торгующихся я сумел различить таинственный, отдаленный голос, который в Риме издают все камни, подобно морским раковинам; и только величавое зрелище Кампаньи утешило меня в моем отвращении. Да, отец мой, кто сможет когда-нибудь отчаяться в судьбах Мира, пока Рим существует под небесами? Когда я с благоговением думаю о нем, он представляется мне не иначе, как изображенный на медали императора Нервы: с рулем в руках. Когда я с благоговением думаю о нем, я не могу иначе определить его доблести, как словами Данте: «В каждом разряде вещей наилучшая та, которая воплощает наиболее совершенное Единство». И этот принцип единства должен в будущем быть тем же, чем он был в прошлом — собирателем, распределителем и сохранителем всего, что в Мире доступно и подчинено порядку. Дантовские сравнение с глыбами земли и языками пламени как нельзя лучше подходят к нему, потому что первые могут быть поняты, как части единого основания, а вторые, как соединение в единую вершину. Я твердо убежден, что наибольшее проявление будущей власти будет иметь в Риме свое основание и свою вершину, ибо я, как потомок латинской расы, я горжусь, взяв принципом моей веры таинственную истину, изреченную поэтом: «Нет больше сомнения, что Природа создала в мире единое место, присущее всемирному владычеству, и место это — Рим». Но каким таинственным соревнованием крови, какими огромными опытами культуры, при каких благоприятных обстоятельствах появится новый римский король?
Чудный жар, опьянявший мои мечты в латинской пустыне, снова загорелся в моей крови; великие призраки, поднявшиеся некогда из священной почвы, снова властно завладели моей душой; надежды, которые моя неукротимая гордость, породила в этом уединении, полном воспоминаний о самой кровавой из человеческих трагедий, снова возрождались, смутно бродили во мне и вызывали тревогу, которую я с трудом мог подавить. Вид почтенного старца являл мне более значительное величие, ибо в этот час я видел в нем хранителя доблести, которая на вековом стволе его рода расцвела чудным цветком, озаренным лучами славы. И этому старцу, уже склонившемуся к могиле и ставшему проницательным от скорби, я хотел доказать, как судье, законность моей честолюбивой мечты, испросить у него, как у авгура, счастливого предсказания и предложить, как равному мне, необходимый мне союз. Молчаливое присутствие в тени девы еще сильнее усиливало мою тревогу; ибо она действительно казалась мне предназначенной стать через любовь «Той, кто распространяет и увековечивает идеалы рода, возлюбленного небесами». Я не решался взглянуть на нее, — так священной казалась мне в эту минуту тайна ее девственности, но во мне выяснялся туманный образ тайных сокровищ, на которые мне указывал по временам необычайный блеск, мелькающий в глубине ее ясных глаз; и, даже не оборачиваясь, я чувствовал, что в этом темном углу трепещет какое-то ожившее сокровище, живая форма неисчислимой ценности, что-то бесконечно великое и священное, как Божественные лики, скрытые под завесой в святилище храмов.