Едва только появившись на маленьких площадях деревень, немецкие солдаты передовых частей молча бросали на землю свои ружья. Они были облеплены черной грязью с ног до головы: у них были длинные бороды и запавшие глаза, угасшие и белые, похожие на глаза подсолнечников. Офицеры смотрели на солдат, на солдатские ружья, брошенные на землю, и хранили молчание. Отныне «блицкриг» — молниеносная война — кончилась, уступив место «дрейсих-яре блицкриг» — молниеносной тридцатилетней войне. Победоносная война кончилась, начиналась война проигранная. И я видел, как в глубине угасших глаз немецких офицеров и солдат рождалось белое пятнышко страха, я замечал, как это пятнышко понемногу расширялось, сгрызая зрачок, сжигая корни ресниц, и эти ресницы выпадали одна за другой, как желтые ресницы подсолнечников. Когда немцы начинают бояться, когда таинственный немецкий страх проникает в них до костей, именно тогда они всего сильнее вызывают к себе отвращение и жалость. Их вид ничтожен, их жестокость печальна, их отвага молчалива и безнадежна. Именно в этот период немцы становятся особенно дурными. Я раскаивался, что я христианин, я краснел из-за того, что был христианином.
Русские пленные, которые направлялись с фронта в тыл, не были больше теми, что в первые месяцы войны против России. Это не были больше пленные июня, июля и августа, которых немецкие конвои сопровождали пешком в тыл, в самую жаркую пору, шагая дни за днями в красной и черной пыли украинской равнины. В первые месяцы войны женщины в деревнях выходили на пороги домов, смеялись и плакали от радости и выносили еду и питье пленным. «Ох, бедные, ох, бедные, — кричали они, — ох, бедные ребята». Они выносили еду и питье даже солдатам конвоя, сидевшим посреди маленькой площади на скамьях, окружающих опрокинутую в грязь гипсовую статую Ленина или Сталина, и солдаты курили, весело разговаривая между собой, уставив между колен свои автоматы. Во время часовой остановки в деревне русские пленные были почти свободны. Они уходили и приходили, заходили в дома и, раздеваясь догола, мылись возле колодцев. Но по свистку ефрейтора каждый из них возвращался на свое место, и колонна отправлялась в путь, выходила из деревни, запевая песню, тонула в желтом и зеленом море необозримой равнины. Женщины, старики и дети, смеясь и плача, следовали за колонной на порядочном участке ее пути. В какой-то момент они останавливались и долго стояли, делая прощальные жесты руками и посылая воздушные поцелуи кончиками пальцев уходившим в эту жару по пыльной дороге пленным, которые время от времени останавливались, крича: «До свидания, дорогая!» Солдаты немецкого конвоя, с автоматами за плечами, шли, смеясь и беседуя друг с другом, между сплошных изгородей подсолнечника, окаймлявшего дорогу. И подсолнечники наклонялись вперед, чтобы посмотреть на проход этих колонн, и долго следили за ними своими черными круглыми глазами, до тех пор, пока колонна не скрывалась в огромном облаке пыли.
Отныне победоносная война окончилась, начиналась проигранная война — тридцатилетняя молниеносная, и колонны пленных становились все более редкими. Солдаты немецкого конвоя не шли больше с автоматами за плечами, болтая между собой и пересмеиваясь; они сжимали колонну с флангов, рыча хриплыми голосами, и следили за своими пленниками черными блестящими глазами автоматных дул. Бледные и изможденные пленные едва тащились по грязи; они были голодны, они хотели спать, а в деревнях женщины, старики, дети смотрели на них глазами, полными слез, вполголоса повторяя: «Ничего, ничего!» Люди ничего не имели больше: ни даже куска хлеба, ни даже стакана молока; немцы все унесли, все украли. «Ничего, ничего! Это ничего, дорогая, это ничего, моя милая. Все равно Это не имеет значения, все равно!» — отвечали пленные. И колонна под дождем пересекала деревню, не делая остановки, под этот безнадежный рефрен: «все равно, все равно», и тонула в море грязи, черной грязи бескрайней равнины.
Потом начались первые «уроки под открытым небом», первые упражнения в чтении во дворах колхозов. Единственный раз, когда мне пришлось присутствовать на одном из таких уроков, случилось в колхозе одной деревни, возле Немировского, и с тех пор я всегда уклонялся от присутствия на этих упражнениях в чтении. «Варум нихьт?[406]» — говорили мне немецкие офицеры генерала фон Шоберта. — Почему не хотите вы присутствовать на уроках под открытым небом? Это очень интересный опыт, зер интерессант![407]
Пленные были выстроены в шеренгу во дворе колхоза. Вдоль ограды, под большим навесом виднелись беспорядочно сваленные в кучу сельскохозяйственные машины: косилки, плуги, сеялки, молотилки. Шел дождь, и пленные промокли до костей. Они находились здесь более двух часов и молчаливо стояли, опираясь друг на друга. Это были крупные ребята, блондины, с выбритыми головами, со светло-серыми глазами на широких лицах. У них были большие плоские руки с короткими, мозолистыми и искривленными большими пальцами. Почти все они были крестьянами. Рабочие, большей частью механики и ремесленники из колхозов, выделялись среди них ростом и руками: они были выше и худощавее, с более светлой кожей; руки у них были суховатые, с длинными гладкими пальцами, отшлифованными соприкосновениями с молотками, рубанками, английскими ключами, отвертками и рычагами моторов. Их можно было отличить и по их суровым лицам, по их мрачному взору.
Потом немецкий унтер-офицер — фельдфебель[408], сопровождаемый переводчиком, вышел на колхозный двор. Фельдфебель был маленьким и толстым и принадлежал к разновидности, которую я в насмешку называл «феттфебель». Он остановился перед пленными, расставив ноги, и принялся говорить, обращаясь к ним с добродушным видом отца семейства. Он говорил, что сейчас будет проведено испытание по чтению: каждый громко прочтет абзац из газеты, и те, кто с честью выдержат испытание, получат должность в конторах лагерей военнопленных. Другие, для которых экзамен окажется слишком трудным, будут направлены на земляные работы, станут чернорабочими или землекопами.
Переводчиком был зондерфюрер[409], маленький и худой, не старше тридцати лет, с бледным лицом, усеянным мелкими розовыми прыщами. Он родился в России среди «фольксдёйчей»[410] Мелитополя, и говорил по-русски со странным немецким акцентом (в первый раз, когда я с ним повстречался, я сказал в насмешку, что Мелитополь означает «город меда». «Да, в районе Мелитополя много меда, — ответил он грубым голосом, приняв надутый вид, — но я не занимаюсь пчеловодством, я учитель в школе»).
Зондерфюрер переводил слово за словом короткую и благожелательную речь фельдфебеля. Тоном школьного учителя, распекающего своих воспитанников, он посоветовал пленным уделять больше внимания произношению и читать одновременно с легкостью и прилежанием, потому что если они не выйдут с честью из этого испытания, им придется об этом пожалеть.
Пленные слушали, сохраняя тишину, а когда зондерфюрер умолк, принялись, смеясь, говорить все сразу. Многие из них имели униженный вид, вид побитых собак; порой они бросали взгляд на свои мозолистые крестьянские руки. Но другие зато смеялись и лица их прояснились, потому что они были уверены в том, что успешно выдержат экзамен и станут секретарями в каких-то конторах.
«Огэ, Петр!», «Огэ, Иванушка!» — кричали они своим товарищам с простотой и веселостью, свойственными русским крестьянам. Рабочие, стоя среди них, молчали; они поворачивали строгие лица к зданию правления колхоза, где находилась немецкая комендатура. Время от времени они смотрели на фельдфебеля, но зондерфюрера не удостаивали ни одним взглядом. Глаза у них были пустые и тусклые.
— Ruhe! Смирно! — закричал фельдфебель. Приближалась группа офицеров, во главе которой шел старый полковник, высокий и худой, немного сгорбленный, с серыми, коротко подстриженными усами, который слегка приволакивал одну ногу. Полковник бросил на пленных отсутствующий взгляд, потом быстро стал говорить монотонным голосом, глотая слова, как будто очень спешил заканчивать свои фразы. После каждой фразы он делал долгую паузу и смотрел в землю. Он заявил, что те, кто с успехом справится с экзаменом и так далее и так далее… Зондерфюрер слово за словом переводил речь полковника, потом он добавил от себя, что московское правительство затратило миллиарды на советские школы, что он знает это потому, что был до войны школьным учителем у фольксдёйчей в Мелитополе, что все, кому не посчастливится на экзамене, будут посланы работать чернорабочими и землекопами. Тем хуже для них, если они ничему не научились в школе. Создавалось впечатление, что зондерфюрер придает большое значение тому, чтобы все читали бегло и с хорошим произношением.