Выбрать главу

Так Куприн всегда доезжал до почтительного противодействия жандарма, уважительность обращения которого импонировала ему, с которым он потом совместно и напивался, восторгаясь шириной русской натуры вообще, а своей собственной в частности.

Рассказывает Горький мягко, без нажимов и подчеркиваний, лишь изредка остановится, повторит, взвесит то или иное слово – «нем», – но перед слушателем встают четкие и выпуклые фигуры, полно окрашенные эпизоды неряшливого, пьяного, беспорядочного быта рассейского, с его писателями, похожими на своих персонажей, с купцами-меценатами, капитализировавшими распространение прокламаций на собственных фабриках, с администраторами и обывателями, с ларьками и бубенцами, с подпольной суровой работой-борьбой, с виселицами и тюрьмами, – странный и страшный облик, неузнаваемый теперь в твердых чертах вставшей на ноги, нашедшей свою дорогу Советской страны.

Без конца можно слушать Горького, но нет возможности восстановить и сотой доли рассказываемого им. Оно дробится и сверкает потом в памяти тысячами мелких деталей, фосфоресцирует множеством бесконечных блесток, – лично ему свойственных особенностей воспоминаний. Люди и события поворачиваются в его рассказах совершенно другой стороной. Кто бы мог вообразить, например, что чеховские сумрачные пьесы, хотя бы «Вишневый сад», были написаны и трактовались автором, как веселые, бравурные комедии? А между тем это было именно так. Я узнал об этом, расспрашивая Горького про его отношение к театру. Он сказал о своей нелюбви к театру вообще и, как основание такой нелюбви, привел в пример вечное расхождение между замыслами автора и их театральным осуществлением – трагичность положения Чехова. Пьесы, писанные им как комедии, предназначавшиеся для веселого и жизнерадостного их восприятия, создали целый театр, да и не только театр, – целое огромное театральное течение, совершенно противоположное пониманию задач театра автором и его отношению к своим собственным произведениям. Театр здесь забил и преломил не только волю, но и самый облик автора, создав из него фигуру певца грусти, сумерок и сереньких людей, в то время как сам-то он мыслил быть веселым, мягким, ироническим драматургом.

Если бы начать записывать все, что говорил Алексей Максимович в два-три вечера, получилась бы значительная книга, волнующая и трагическая, многое объясняющая и освещающая, наперекор обычным представлениям о литературной жизни 900-х годов. Тяжелая, мрачная ткань темной эпохи расстилается в его рассказах, соединяясь отдельными нитками биографий, эпизодов и событий. На самом Горьком наслоилось столько встреч, впечатлений и воспоминаний, что его – забывая о том, что он сам писатель – хочется выпутать из пих, запомнив и записав, хотя бы по частям, хотя бы неполно, рассказываемое им.

Италия из Сорренто

Половина декабря – а в Сорренто нежный теплый свет, ветви мандаринов перевешиваются через стены тяжелыми яркими плодами. Все зелено и пестро расцвечено – не в пример итальянскому лету, когда, говорят, зелень бывает сожжена зноем, и Италия становится желтобурой. Тамошний декабрь похож на наш поздний апрель. Залив парит серебряными испарениями, Везувий курит свою трубку вдали, а вблизи лежит гора, в точности воспроизводящая своими очертаниями египетскую мумию гигантских размеров.

В Сорренто, – как и во всяком итальянском городе какая-нибудь знаменитость, – родился Торквато Тассо; памятник ему стоит на площади; сад при доме, где он жил, колышется пальмами; телеграфные проволоки, идущие у забора этого сада, увиты расцветшими пунцовыми розами; а в самом саду на ветке дерева, далеко выдавшейся над морским обрывом, сидит обугленный многолетним солнцем старик итальянец. Он сидит, удобно устроившись на развилке двух ветвей, опершись спиной о ствол, покачивает ногой, свешанной над стофутовым обрывом; в одной руке у него фляжка с вином, из которой он потягивает время от времени; другую руку он приложил козырьком к дремучим бровям, неотступно наблюдая за морем. Сидит он так час и два; море отсюда с вышины прозрачно, как налитая в ванну вода, – дно видимо даже и неопытным глазом. Но глаз старика – своеобразный оптический прибор, прокалывающий море насквозь верст на пять в окружности. Вот он забеспокоился, заворошился на ветке, вынул из-за пазухи огромный розовый платок и возбужденно начал размахивать им, сигнализируя едва видимым далеким рыбацким лодкам. Это заметил он вдалеке плотную массу идущей в море рыбы и дает знать товарищам о количестве и направлении ее движения. Старик сидит на ветке, ловко оплетши ее кривыми ногами; руки его мечутся в воздухе, как у махальщика-матроса; с ветвей сыплются, стряхиваемые движениями старика, розовые лепестки.