Интруд, однако, не был учреждением и расшифровывался как «инвалид труда» со столь характерной фамилией, что хотелось увидеть у него хвост. А это был просто выехавший на дачи промышленник из зимнего города.
Иногда рыжая куртка останавливалась, вертя тросточку, у одной из двух будок с квасом, папиросами и не менее замечательными, чем у интруда Лисицы, вывесками:
На одной из них красовалась целая поэма:
Против этой будки стояла другая, которая не осмеливалась конкурировать с первой – стихами. Зато она брала живописью. Ее вывеска изображала плотного белоусого казака, одной рукой запрокинувшего жбан с квасом, а другой гладившего себя по животу. Надпись на вывеске была короткая, как выстрел: Уф… Квас!!
Еще я встретил бархатную куртку в той самой столовой, куда она заставила меня пойти, за диетическим столом. В виде своих комиссионных десяти процентов он кушал там обед и завтрак. Очевидно, остальные девять посетителей этой столовой были доставлены им туда, как и я. Я видел его еще торчавшим на перроне перед приходом каждого поезда; я встречал его, убедительно склоняющегося своим зефировым бантиком над ухом вновь прибывшего курортника. И я думал: «Как нужно хотеть кушать, чтобы продолжать пытаться зарабатывать – мешая, в конце концов, людям снять комнату, уговориться о столе, купить билет!»
Он ведь именно этим и занимался. Не в его интересах было, чтобы человек снял комнату – снял наиболее удобным для себя способом. Не в его выгоде было и то, чтобы люди попали на поезд без хлопот и волнений. Его выгода именно та, чтоб, наволновавшись и нахлопотавшись, курортные люди, одиночки, обратились к его помощи, чтоб он мог заработать свои десять процентов. Я подумал: «Сколько еще существует профессий, которые вместо помощи держатся на затруднениях, устраиваемых ими другим людям, чтобы иметь свои десять процентов! Эти люди ничего не производят. Это – посредники, комиссионеры, маклера, проводники, критики всевозможных видов, застрявшие между классами, пытающиеся что-то разъяснить, в чем-то услужить тому или иному нуждающемуся в их услугах».
Осень уже близка. Смена за сменой отдохнувшие, поправившиеся, загорелые группы курортников отбывают из домов отдыха. Вон пропыхтел грузовик из украинского дома отдыха, и вчерашние мои компаньоны по волейболу, необычайно одетые в осенние костюмы, машут мне руками.
Над посвежевшим и потемневшим морем несется заунывная песня:
Песня придумывалась в лодке, как плеск весел. Голос далеко и четко отдавался над водой. Я увидел на свету заката облитую огненными отблесками волн рыжую толстовку. Печально двигая веслами, мой знакомец распевал эту странную, никогда не слышанную раньше мною песню.
Я окликнул его с берега. Он подъехал и вышел из лодки, растянувшись рядом со мной на еще не остывшем песке.
Я спросил его, откуда он взял эту песню.
– Откуда-откуда, – повторил он. – Из души я взял ее. Вот откуда. Из души, как из кармана. А что вы думаете, ведь Курупр не сдаст дачи той хозяйке пансиона, где мы обедали. На следующий сезон она уже не может снять дачи. Будет новый дом отдыха. Везде будут дома отдыха. А где буду отдыхать я?
Я смотрел на него с изумлением. Я удивлялся стойкости и силе его убежденности, что мир создан для него. Слабо, но я попытался все-таки противоречить ему, говоря, что он также может рассчитывать на одно из мест в этих домах отдыха, если не будет так уж держаться за свои десять процентов.
– Что? – Он сплюнул далеко в море и посмотрел на меня с высоты своей мудрости. – Что? Вы мне скажете служить. Это не по мне. Моя – свободная профессия.
– Солененького? – спросил я.
Но он не расслышал. Он лежал, растянувшись на песке, песок сыпался по рубчатой ткани его куртки, глаза его были исполнены меланхолического покоя туманного моря.