Но если вы думаете, что близость Африки гарантирует вам жаркую и устойчивую погоду в Палермо, то вы ошибаетесь, как ошибся и я. В Палермо или зной, заставляющий лопаться голову, или резкий, холодный, завывающий в ставнях окон северный ветер – трамонтана. Зноя я не пережил, слышал только рассказы о нем, но все три прожитые в Палермо нами дня трамонтана дул с постоянным упорством, настолько охлаждая каменные полы и стены нашей гостиницы, что приходилось жалеть об оставленных в Риме шубах. Отопление здесь не действует даже в дорогих отелях, и палермцы жмутся на холодных плитах своего города, твердо веруя, что у них никогда не бывает зимы. Собственно, никакого холода нет, термометр показывает пять-шесть градусов тепла, но резкость и сила сквозняка, проникающего буквально во все щели, шевелящего на столе бумаги, при наглухо закрытых окнах и дверях, все время заставляет ежиться мурашками ваше тело. Насморк обеспечен вам на все время этого ветра. Коренные жители утешают вас, говоря, во-первых, что ветер такого упорства дует всего три дня в году; во-вторых, что такого ветра не бывало уже сорок лет. Утешения эти плохие: вы никак не можете поверить, что именно на эти три дня, за эти сорок лет, вас как раз и угораздило попасть в Палермо, а кроме того, вам приходят на ум сведения, аналогичные этим, которыми вас пытались уже просветить при посещении собора Петра в Риме. Я помню, как мне указали там слепок ступни, по уверению гида в точности воспроизводящий след Иисуса Христа, явившегося во сне своему верному апостолу. А когда мой откровенно насмешливый взгляд показался гиду чересчур уж недоверчивым, он поспешил уверить меня, что слепок этот не подлинный, а только копия с настоящего. Такой копией с настоящего положения дел оказываются и рассказы палермцев о своей погоде.
Но даже и при этом резком ветре хорошо выйти на виа-Макведа – главную улицу Палермо, пройти по ее торговой части, переходящей в широкую площадь с треплющимися по ветру раскидистыми макушками пальм, зайти в жарден англез – английский сад, представляющий собою редчайшие экземпляры тропической растительности. Различных видов пальмы: маленькие, коренастые – ананасные, банановые; точеные, непомерной высоты – кокосовые и финиковые, со стволами, расширяющимися книзу, как огромных размеров петушья лапа; смоковницы, раскинувшие свои шатры над голыми стволами без коры; пинии, растущие в бок, с ветвями, начинающимися от корней, точно в сотни раз увеличенные сиреневые кисти. И кактусы, кактусы – бесконечных видов и форм: вот мясистые, жирные, насаженные одна на другую лепешки; вот продолговатыми вафлями, как ожерелье гигантских сосисок; вот мечеобразные, с зарубками по краям листьев, бирюзовыми фонтанами стоят на пути. Все это жирно, густо, мощно. Пальмы привык видеть глаз в кадках, а тут они растут, как у нас сосны. Могучие фикусы шелестят теми самыми листьями, что желтели и отваливались в детстве в гостиной маленького домика в провинциальном городе. Здесь они широко взметнули в воздух влагу своих картонных листьев.
На подмостках для оркестра музыканты, вот уже в течение получаса, собираются заиграть какой-то веселый марш, но ветер не дает им начать, взметая и кружа высоко в воздухе белые листки партитур, которые невозможно удержать в пюпитрах. В толпе собравшихся послушать музыку – ловят их с веселыми восклицаниями и передают в оркестр, снова и снова прочищающий дула своих инструментов. Листочки прикалываются кнопками, но ветер обрывает их уголки, и они опять кружатся, поднятые на высоту деревьев, при веселом смехе зрителей.
В Палермо живет русский художник Симон Фикс. Живет он буквально впроголодь, всю свою небольшую наличность тратя на покупку красок и кистей, и фанатически исступленно рисует Сицилию. Наркомпрос ему послал субсидию, что-то около пятисот рублей. На эти пятьсот рублей Фикс устроил выставку в Риме, единодушно расхваленную строгой и придирчивой чужестранцу критикой Италии. Кое-какие картины с нее были проданы; на вырученные деньги вновь закуплены краски, холсты и подрамки, и Симон Фикс снова в Палермо «соединяет славянскую мягкость с горячими красками Сицилии». Так сказано о нем в одном из критических отзывов. На самом деле славянской мягкости в Фиксе никакой нет, и если удаются ему так сочно его итальянские полотна, то, быть может, как раз потому, что сам он одесский еврей, а Сицилия похожа на Палестину своей резкостью и дикостью переходов, четкостью своих нагорий, серым трепетом маслинных садов.
Симон Фикс строен, худощав, у него хорошие печальные семитические глаза; он фанатик своей живописи и, очевидно, один из талантливой плеяды одесситов пореволюционной поры, давшей нам таких крупных молодых художников, как Бабель, Сельвинский, Кирсанов, Олеша, Валентин Катаев. Его жанровые полотна изображают отдельные моменты жизни итальянских рабочих, каменщиков, кустарей. В этом году в Риме устраивается вторая его выставка в театре Брагальи. Мы разговариваем с ним о трудности жизни художника. Мне он кажется несколько старомодным продолжателем средневековых живописных традиций Италии, но он так мягок, беззащитен и беззлобен, что мне хочется на минуту сделаться неправым, на минуту поверить, что его существование не обречено на неминуемую гибель, что заряд этой фанатической веры и убежденности в жизненность и необходимость для нашего времени живописного искусства победит мою, не меньшую чем его, уверенность в анахроничности его станкового подвига. На театральном фоне сплошь декоративной и неправдоподобной итальянской природы он как будто бы еще уместен, как будто бы еще сможет просуществовать некоторое время в традициях давней живописной культуры. Но как вспомнишь, что все эти полуразрушенные портики, обелиски, кипарисовые беседки и мраморные бассейны фонтанов, давным-давно, еще в детстве, виденные на провинциальных декорациях любительских сцен, стали бесконечно размноженными трафаретами красивости, опошлив и изуродовав всю эту узаконенную красоту, – так и станет этот Симон Фикс, как и все другие его наиболее искренние единомышленники, только фикцией, только отвлеченностью былого дела культуры. Ведь копирование, подражание не только той или иной форме, тому или иному сочетанию красок, но и формировке своего сознания, своего бытия – не проходит даром. И как выбраться Симону Фиксу из-под монументальных обломков прошлого, из-под ощетинившихся кистей всех представителей итальянского кватроченто, из-под бесконечных полотен и композиций, свисающих со всех сторон пейзажами как будто нарисованной природы? Что перед ними ослабнувшее стремление его воли, его энергии на том же пути? Не долетевший снаряд, стрела на излете перед дальнобойной меткостью оптических приборов, объективов и линз, прощупывающих и раскрывающих мир с бесконечно большей точностью и четкостью, чем самый изощренный взгляд упорнейшего живописца. Новый мир, новое сознание требуют этих по-новому ранящих их восприятий, по-иному исследованных ими форм, – и чем на эти требования может ответить, пусть пристальный и горячечно расширенный, но такой близорукий, такой устарелый взгляд современного художника?!