Маяковскому, как поэту, жившему в первую очередь чувственным опознанием мира, и как революционеру, стремившемуся подчинить и контролировать это чувственное опознание разумной целесообразностью, приходилось вдвойне трудно все это переживать и переосмысливать. Опасность обюрокрачивания динамики Октября через застылость и инерцию личных переживаний каждого, опасность спада революционной самоотверженности и героизма годов гражданской войны, опасность превращения их мускулистости и напряженности в жирок чиновничье-обывательской успокоенности чувствовалась им особенно тревожно и. остро.
Подтверждением именно этих опасений Маяковского остаются такие стихи, как, например, «О дряни» и «Прозаседавшиеся», обратившие на себя пристальное внимание В. И. Ленина. Но гораздо большим материалом, свидетельствующим о таких переживаниях, остается замечательная и совершенно не воспринятая в этом разрезе прозаседавшейся дрянью тогдашней критики – поэма «Про это».
Вкусы персонально ответственных за литературные дела людей зачастую отставали тогда на полвека. Одному нравился Анатоль Франс, и он измерял литературную квалификацию близостью к стилю этого автора; другому – блаженный Августин или Софокл; третьему – и Леонид Андреев и Надсон сразу. Все это рождало бесконечные мелкие досадные стычки, ложившиеся накладными расходами на поэзию сегодняшнего дня. Все это, обступая лефовцев глухой стеной – в лучшем случае равнодушия, а в худшем – активной враждебности, грозило превратить их в литературно-эстетский салон, в какую-то замкнутую секту оригинальничающих стилистов, лидером которой являлся Маяковский. И все это тем самым частично способствовало ослаблению и вырождению первоначальных прямых революционных задач нового искусства в объединенно-бытовые переживания людей полупризнанных, полупринятых, но не могущих быть использованными целиком в непосредственной массовой работе.
Роль такого литературного салона с лидером Маяковским во главе не была по душе ни ему, ни его окружавшим. Бои за стихотворный фельетон, за публицистический жанр, за литературу факта, за рекламу советской продукции, за лозунговое и агитационное искусство, атаки на академический бюрократизм, на инерцию вкусов, на монополистичность методов классического наследства – были постоянно недружелюбно и несправедливо оцениваемы как не стоящая внимания шумиха, самореклама и желание утвердить себя за счет истребления памятников и ценностей прошлого.
Конечно, наряду с угнетающими, подавляющими выходками людей прошлого были и другие симптомы, противоположные им, подкрепляющие и дающие веру в работу. Симптомами этими были прежде всего постоянная и все возрастающая симпатия активной комсомольской аудитории, охват и практическая реализация новых методов искусства у массового слушателя. Иллюстрацией признаков этого рода может служить хотя бы отношение Ленина к Маяковскому, которое, согласно воспоминаниям Н. К. Крупской, очень изменилось после посещения Владимиром Ильичем общежития вхутемасовской молодежи, где он увидел, как молодежь эта, готовая отдать жизнь за революцию, находила выражение своим чувствам в стихах Маяковского. «После этого, – свидетельствует Крупская, – Ильич немного подобрел к Маяковскому». Вот такое «подобрение» наблюдалось, конечно, неоднократно и в других случаях практики лефовцев.
Литературная отъединенность и карантинное окружение «прошляков» создавали для Маяковского и окружающих его ту бытовую неспаянность, ту выделенность в отношениях, которые оставляли на волю случая всю личную работу над собой.
Сверхмерная утомляемость от ненужных усилий, от всей этой привходящей бытовщины искусства усиливала зачатки усталости, ослабляла боевую активность темперамента Маяковского. Именно в эту пору и назрел тот самокритический переучет своих личных сил, возможностей и целеустремленности, поэтическим выражением которого для Маяковского явилась поэма «Про это».
Вставший перед Маяковским и ближайшими к нему людьми вопрос об этих грязных ракушках и послужил поводом к этой самокритике, к переоценке себя. Могут возразить, что все же вопросы эти по существу были вопросами личного порядка, но, ответим мы, такого личного, которое становится уже общественным, приобретая не индивидуальный характер отдельной биографии, а становясь личным для множеств, для каждого, очутившегося в таком положении человека. Положение это, как уже было говорено, стояло в связи именно с массовой непереустроенностью вопросов семьи, личности, миросозерцания.