Плакальщиков и погребальщиц у него оказалось довольно. Что же, ведь это как будто хорошо?
Хорошо, что одного из наших, человека нашей профессии, так широко пожалели. Что загрустили о нем сразу тысячами сердец. Что проводили его к могиле множество опечаленных глаз. А еще большее множество, читая отчеты о его смерти и похоронах, затуманились обидой и болью за прерванную на высоком звуке песню…
Хорошо, что Есенин повернул людей лицом к стиху. Но неужели для всего этого, для того, чтобы проявилось это хорошее, чтобы оно всплыло и встало над стрекотом канцелярских машинок, над холодом безучастных фраз, над недоумением рассеяно пожимающих плеч, – для всего этого необходимо было разбить себя в лепешку, закрутить себя в узел, изломать, исковеркать, чтобы в конце концов накинуть петлю на шею?
Неужели только такой ценой покупается внимание к поэту? Внимание и интерес не только одиночных поклонников и почитателей, но то общее внимание, большой человеческий вздох, которого никто не скрывает, никто не стыдится?
Скажут: это не так. Есенина знали и любили и до смерти. Кто знал и что знали? Ведь вот даже теперь, когда он умер, в разнообразных похвалах и сожалениях нет отчета, нет ясного представления о нем. Кто сравнивает с Пушкиным, кто с Кольцовым, кто с Полонским. Но мерки не годятся. Точного и выпуклого портрета поэта не дал никто. Звучат жестяные фразы об оторвавшемся от деревни и не принявшем города нутре, о певучести, национальности, русизме и другие удобные и ничего не говорящие о нем именно слова. Что и кто любили? Славу дебошира, ту худую славу, что, по пословице, далеко бежит? Два-три полуанекдота и цилиндр на «льняных волосах»? Это – не знание и не любовь. Это плохого сорта любопытство к чужому несчастью, к чужой пропадающей судьбе.
Кто же плачет? И о чем? Родные о милом и близком. Их слезы горячи и горьки. Им – почет и молчаливое сочувствие.
А за ними? Молодежь, урвавшая десять – двадцать сверкающих строк, заложившая их, как закладку, меж страниц учебников и пособий. Эти слезы – мимолетны. Их высушит ветер.
Вот еще мутная слеза «национального» лица, оплакивающего «незапамятные глухие глубины мифотворческого сознания русской старины». Так именно характеризуется С. Есенин в одном из журналов. «Не в том сила, – ! пишет это лицо, – что Есенин пришел из Рязанской губернии, а в том – что всякий воистину скажет, пробежав любое его стихотворение: „Здесь – русский дух, здесь Русью пахнет“, той Русью, которую потеряли мы, заблудившись между деревней и городом». Кто это «мы» – не упомянуто. Но ясно из текста. «Мы» – это те, кто «потеряли» Русь. О чем расплакались, гражданин? Воспоминания нахлынули? Но при чем же тут смерть поэта?
Такие слезы не одиноки. Их много пролито теми, кто, пользуясь как поводом, некрологом о Есенине, плачут о «русском духе».
С этими слезами я не буду мешать своих. Потому глаза мои сухи, а голос трезв и упрям.
Говорить о национальности поэта – значит говорить о лексике, темах и кругозоре его.
Язык Есенина, начавшись с псалтыря и словаря Даля в юности, все больше и больше очищается от архаизмов и славянщины по мере приближения его к зрелости. Пришедший впервые к А. Блоку молодой поэт не мог не подпасть под обаяние его темы «о Прекрасной даме», под влияние той смеси русской поповщины и соловьевского католицизма, которыми тогда пропитана была атмосфера дореволюционных лет. Все это вместе с впечатлениями детства отразилось на темах Есенина. Но разве, начиная с «Инонии», не отходит он от них? Разве не нащупывает он совершенно иную тематику? Тема «пантократора», «вселенского счастья людей» начинает все ближе соприкасаться с темой «Родины», «Руси».
Где же тот специфический национализм, о котором твердят поминальщики?
А его частые признания о своей усталости от этой самой старой, уходящей Руси, которую ему тщательно привязывали на загорбок, – разве не говорят они о желании поэта выйти из узкого круга специально «русских», тем, чаемых от него поминальщиками этой Руси?
Или:
И наконец: