Выбрать главу

1926

Василий Казин

(«Рабочий май», 1922)

Василий Казин – самый молодой из поэтов Советской России. Таким определением, думается, следует сковать – вне существующих группировок – поколение, звучащее в унисон революции. Такое определение удобно еще и потому, что сразу прорезывает борозду между всеми бывшими сиренами российской действительности – независимо от того, перевалили ли они благополучно границу Республики или продолжают в ней «удовлетворяться» академическим пайком, – и теми, кто раздвигает психологические границы Советской России, вопреки пайку европейской «культуры», скудеющему с каждым месяцем в своих «жирах».

Один широкодумный критик из-за границы пишет: «Вы там, в Москве, думаете весь мир покорить… А между тем мир был до революции и после революции и нас останется так же стоять…»

Вот именно в ощущениях «стоячего мира» и мира, двинувшегося под напором разогретого докрасна котла Москвы, и кроется психологическая грань, которою можно характеризовать новое поколение поэзии. И эту границу мы не думаем, «покоряя» мир, «механически стереть», но знаем и верим, что ее можно «психологически преодолеть».

И уже преодолеваем.

Василий Казин – из нас самый младший. Его рост еще весь в ростках. Его свежесть – свежесть бледных зеленей. За него еще страшно, как за неукоренившийся урожай. В особенности в засуху нэпа. В особенности в ледяные заморозки идеологического безветрия. Но свежесть и буйность роста налицо, а против погоды есть средство предупреждения. Но предупреждать нужно в данном случае не поэта, а тучу саранчи, идеалистической саранчи, которая собирается уже опуститься на вкусные, свежесмоченные росой молодые побеги. Берегитесь, вчерашнедневцы, с жесткими, шуршащими смертью крыльями! Против вас уже приготовлены отряды аэропланов. Ваши сомкнутые ряды идеалистической каши будут раздавлены, сбиты и смыты стальными крыльями полета.

Поясним наши, несколько туманные для читателя, угрозы. У Казина, да и у большинства поэтов группы «Кузница» есть хорошая выучка символических педагогов. Им привита любовь к стиху и отвращение к бесформенности. Это хорошо. Но всякая дальнейшая попытка «приручения» людей трудовой воли к умозрительности должна быть сурово остановлена. Не думайте вновь возродиться, контрабандой просочась в корни трудовых ритмов. Вы – только удобрение всходящих полей. А белена, дурманящая головы прошлым днем, должна быть выполота. Одним словом: среднее образование закопчено, мы поступаем в институт труда.

Это предупреждение вызвано необходимостью. Дело в том, что как раз той группе поэтов, к которой принадлежит Казни, приходится выдерживать двойной напор: со стороны антропософов и со стороны антропофагов. Эти дикие племена с одинаковым усердим напирают на поэзию, стараясь загнать ее на удобное плато, с которого только что были свалены незыблемые статуи традиции и с которого – как они убедились по опыту – очень удобно сваливать всех прельстившихся его «возвышенным» положением.

Теперь к Казину. Как уже сказано, у Казина есть хорошая ритмическая школа. Его строка сотрясается конвульсиями жизни и эмоционально и экспериментально. Но еще лучшая школа есть у него: это – школа его дядюшки-портняжки, шумного пьяницы с чудесными руками, знавшего усталость и радость мускулов, сокращаемых и росших в ритмических движениях труда.

Цветут глаза, и слух и дух цветет, впивая От каждой твари сочный, пестрый звон. Но кто родней – мой дядюшка Семен Сергеевич иль это солнце мая? Он очень мил, мой дядюшка-портняжка, Сердечный, вечный самогонки друг, Зимой и летом пышущий так тяжко, Что позавидует утюг. . . . . . . И как чудесны дядюшкины руки, Когда, жалея мой влюбленный пыл, Он мне так ревностно разглаживает брюки, Чтоб я глазам любимой угодил.

Эта попытка соединить описание с самим процессом труда характерна для Казина.

Кусаю ножницами я Железа жесткую краюшку… . . . . . . Силится солнце мая На небо крепче приналечь, Ввысь вздымая Огонь разгоряченных плеч. . . . . . . И ветер вешний, и я К вечеру так устали! Мутится голова моя, Мутятся дали. . . . . . . Металась метла – вдрызг! И мы метались, В бисере брызг Задыхались, задыхались.

Не говорим уже об общеизвестном казинском рубанке, теплоту которого он вкладывает в руку каждому читающему его. И эта совместная работа, Казиным делаемая родной и близкой, отражена в строках с острой точностью. В том же стихотворении «Дядя или солнце?» начинает стучать «малиновое сердцебиенье» не потому, что эта строка внешне отвечает «преемственности» от Фета, а потому, что, усиленная лишним полуслогом, она действительно схватывает сердечный перебой, заставляет его повториться в сердце, почти мимически повторить: