Динес положил руку на сердце. Оно билось звонко и ритмично, не усиливши скорости ударов. Динес тронул еще раз ладонями грудь и прошептал:
«С такой машиной мы еще взовьем вверх человечество».
Палль проснулся от смертельного толчка изнутри. Полуобморочный сон, бросивший его ничком на листы рукописи, прервался внезапно резкой огромной болью, прохватившей его сквозняком с головы до ног. Концы его пальцев окоченели. Он с трудом добрался до окна, пытаясь распахнуть его. Из-за стопудовой рамы в глаза ему прыгнуло небо, с мелкой звездной дрожью, будто натертое фосфором. Ноги подогнулись. Он упал навзничь. Губы посырели от кровяной пены. Жилка на бледном виске еще некоторое время пульсировала, затем восковая амальгама проступила под кожей. В комнате стало тихо. Палль был мертв.
1923
У самого синего
На мирно голубевший рейд
был, как перчатка, кинут крейсер,
от утомительного рейса
мечтавший отдохнуть скорей…
Когда впервые я попал во Владивосток, он был еще типичным большим морским портом со всей специфичностью этого рода городов, экзотикой лиц, говоров, одежд, со множеством кабачков, игорных притонов, опиекурилен, веселых домов; с визгом, гомоном доков, кранов, лебедок и пароходных сирен. Его особенностью были огромные военные, так называемые Временные мастерские с многочисленным рабочим населением. Видно было, что город возник еще очень недавно: рядом с главной, собственно единственной улицей – Светлановой, где дома слажены чисто и солидно, – крутые в сопки вздымающиеся проулки, с наспех сбитыми лачугами, с домами-клоповниками, сплошь забитыми китайской беднотой, вмещающейся в них неизмеримыми количествами. Двадцать пять лет тому назад на главной улице города, рассказывают старожилы, тигрица, вышедшая из тростников, схватила кули-китайца и ушла завтракать. Но это только апокриф, а гораздо убедительнее молодость заселения края выступает при поездке ранней весной по заливу. Черпая, как будто бы неуклюжая, шаланда удивительно вертко лавирует меж другими; ее древний квадратный парус бугрится; и на свежей весенней волне – тысячи уток, гагар, чаек кишат буквально кашей, не улетая. Какая-то птичья икра мельтешит и впереди, и с боков, и за кормой. Птица настолько небоязлива, что не только не думает сниматься с воды, но и ленится отплыть от набегающей шаланды. Она предпочитает просто нырять под ее неглубокий киль. Эту силу и молодость природы сразу впитываешь в себя, дивуясь ей и жадно ее замечая. И все напоминает о недавней сказочности края: пробковые дубы с упругой губчатой корой на берегу, орхидеи, густо зарастающие лесные болотца, виноград, оплетающий берег в непроходимую чащу. Сам город с круглых сопок спускается прямо в море. Он запрокинулся над ним, повис на крутизне и точно ножом отрезан по линии набережной. А к ней прицепились десятки незваных серых гостей: узких, по-щучьи серых крейсеров и полудредноутов. Невдалеке от них мерно вздымает волна океанские пароходищи.
Отсюда рейсы – в Гонконг, Шанхай, Нагасаки, Нью-Йорк. И от одной возможности этих далеких путей, от вида волн, отделяющих своим единообразным чередованием далекие берега, словно видишь чужие страны, словно связан с ними множеством нитей, множеством возможностей. И от этого в сердце всегда веселая оторопь предпутешествия, какая-то свежесть и воля. И даже в самые хмурые дни японских предательств и издевок – это чувство возможности оттолкнуться от земли, эта потенциальная свобода бодрила и крепила нервы.