Кашалот Николаев. Повар Назаров: злые глаза, как у улитки, на ниточках. Черкасов – стрекоза-попрыгунья. Гаврилеев – германский плен. Сагадеев – легкий, как фигуры раннего Гогена. Скороспелов. Лесин. Васильев…
С лошадью ездит рабочий Вася. Ему года двадцать три, он низкоросл, добродушен и недалек. Взъерошенная голова его рано наметившимися складками на щеках похожа на голову утенка, окунувшегося только что и взъерошенного водой. Вася вечно мокрый от усилий, от торопливости, от напряжения.
Манька кокетничает и с ним:
– Здравствуй, Вася. Ты меня любишь?
– Любить – это дело легкое, – со смешком отвечает Вася.
– Скажи, Вася, а я хорошенькая?
– Какая же вы хорошенькая, когда вы туберкулезная.
Вася врет безбожно, потому что он на самом деле жалко вздыхает по Мане.
– Вася, а я завтра домой уеду! – пугает его Маша.
– Как, совсем? – быстро ловится на удочку Вася: его голос звучит огорченно.
– Ну да, совсем, – толкает легко в бок Маша.
– Вот какое дело, – тянет Вася. – Куда же поедете?
– Я-то?
– Да, вы-то?
– Я в Тамбовскую губернию.
– А-а-а! Это, конечно… – неопределенно бормочет Вася. – Тамбовская губерния, эта самая… – Он не знает, как похвалить Тамбовскую, как выразить ей предпочтение перед остальными.
– Да нет, Вася, – бузит Маня, – я в Москве буду.
– Ага! – не удивляется нисколько Вася. – В Москве. А где же это, в Москве-то?
– В Москве-то? На Серпуховке.
– О! На Серпуховке, знаю, знаю, – поддерживает разговор Вася. – Это вам на десятом номере ехать надо или на «В». Ну да, на «В». Прямо отсюда и на «В».
– Вася, а вы по мне будете скучать?
– Мы-то? Будем, конечно.
– Значит, я вам нравлюсь?
Вася не выдерживает пытки и дипломатично отводит разговор в другую сторону:
– Нравится! Мне одна тут девчонка нравилась. Да не взумел я за нее ухватиться.
– Как же так не взумел, Вася?
– Да так, закапризничал.
– Ну-ну, расскажите.
– Да вот, видите ли, я мыло варил, жил у хозяина. А у него была дочка. Солидная такая барышня, семнадцатилетняя, кровь с молоком. А хозяин-то бессыновный. Вот он и вздумал меня, конечно, к своему делу приучить. Ну, у него пять работников, кроме меня, а дочке я нравлюсь. Он меня и так и сяк, и жалованье прибавил, и за стол сажает. А я фордыбачусь все больше, требую то за сверхурочные, то за отпускные. Наконец, совсем закапризничал – расчет стал требовать. Ну, он видит, что я как вроде неблагодарный, и отпустил меня. Да. А я-то ошибочку маленькую дал. Мне бы за эту девчонку держаться, вот, может, и жил бы теперь сам хозяин. А тут, значит, и вышла ошибка. Теперь-то уж поздно. Я был у них. Другого нашли. Мыло все так же варят.
– Ну, ничего, Вася. Зато вы рабочим остались, а не частником сделались.
– Да, это так, конечно. Ну, однако, я женился. Я ведь женат был.
– На ком, Вася, на той девушке с мылом?
– Нет, зачем. Вам же я говорю, ошибочка вышла. А это, жена-то моя – по знакомству мне сосватали. Две недели я с ней прожил.
– Что же так мало, Вася?
– Да она ушла, обобрала меня, стерва, и ушла.
– Как же та-ак?
– Да так вот, по знакомству. Тоже молоденькая, лет семнадцать. Солидная. Я очень люблю солидных, чтобы полная была.
– А я, Вася, солидная?
– Вы? Вы как бы вроде не поймешь. Однако ничего.
– Ну как же, Вася, она вас обобрала?
– Да так. У меня комната три сажени, на втором этаже. Прихожу я вечером с работы, а дверь открыта и вещей нет. У соседей спрашиваю, почему дверь открыта и где, дескать, жена? А соседи говорят, да она у тебя увязала все и уехала на извозчике. Вот стерва какая! А я ее с тех пор и не видел. По знакомству.
– Вы, Вася, партийный?
– Нет, ну ого. Я к этому не касаюсь.
– Почему же?
– Да так, пускай его. Я никого не трогаю и обижать не хочу.
– Да при чем же обижать. Ведь вы же рабочий, вот и должны быть за рабочую власть.
– За власть мы стоим, то есть за государство. Тоже на заем я больше всех, на все жалованье подписался. Власть мы поддерживаем.
– Отчего же не в партии, не в комсомоле?
– Нет, я этого не касаюсь. Знаю сам, которые в партии, а он вот во время восстания с белыми был. Ну вот это нужно раскрыть, а то он может вреда наделать. Нет, этого я не касаюсь, никого обижать не хочу.
Так Вася и стоит на своем.
Гроза ползет по небу, и дождь становится завесой между нами и Васей.
Постепенно, по мере пребывания больного в санатории, биографии раскрываются перед ним, как лопнувшие перекрученные стручки акации, без всякого усилия. Здесь, где страдание приняло форму общественную и затяжную, где с кашлем и хрипом давно примирились, как горожане со звонками трамвая, где для описания оттенков мертвенно-румяных лиц, румянец которых сразу наложен на смертную прозелень, потребовался бы новый Гойя, – привыкаешь к самым грозным маскам человеческого отчаяния.