Боюсь ошибиться, но итальянец, насколько мне пришлось наблюдать его, легкомыслен, добродушен и непосредствен в проявлении своего темперамента. И теперь это еще в значительной мере подавлено отеческой дланью «благословенного» Муссолини. Местные жители рассказывали мне, что Италии теперь не узнать. Все боятся друг друга, боятся высказать свое мнение, боятся за свое умение острить, за свою любовь к смеху. В трактирах у всех теперь прикушены языки. Разговор о политике – любимая тема окончившего свои дневные дела итальянца – теперь абсолютно недопустим. Если кто-нибудь произнесет слово «фашизм» или упомянет фамилию «самого», – хозяин трактира, во избежание могущих быть неприятностей, попросит неуравновешенного посетителя сейчас же расплатиться и идти гулять на улицу. Глаза и уши фашизма насторожены всюду, и поэтому та непосредственность проявления своих чувств, которая поразила меня в первые дни моего пребывания в Италии, – лишь бледная тень действительной жизнерадостности и темперамента римлян.
Итальянец вовсе не ленив, как принято думать о нем у нас. Стоит только взглянуть на цветущие, тщательно возделанные сады Тосканы, на выхоленные апельсиновые рощи Сорренто, на виноградники Сицилии, чтобы навсегда отказаться от этого несправедливого мнения. Да и странно было бы не трудиться над такими садами, которые при правильном уходе за ними дают по три урожая в год, образуя самый крепкий вид итальянской валюты: мандарин, апельсин, лимон, маслина, цветная капуста. Благословенный климат, солнце и море располагают к медлительности, верности движений. Удобрение – пепел, падающий из вечно дымящейся трубки Везувия, – обогащает почву, вечно возвращая ей силы плодородия. Полугородское-полудеревенское население насквозь пропитано инстинктами собственничества, обогащения, накопления, собирания. Особенно сильны эти инстинкты в сегодняшней, послевоенной Италии, в Италии-победительнице. Разбогатевший середняк, фермер, садовод, рантье держит – пусть временно – в руках ее судьбы. Традиции, хотя бы и выветрившиеся и опустошенные внутренне, еще крепки и сильны своей внешней театральностью, своей показной пышностью – иллюзией богатства и покоя. Окружающие итальянца древности – замки и стены, дороги и водоемы, начиная с древнеримских до Ренессанса и времен объединения Италии включительно, внушают с детства итальянцу почтительную любовь к покою времен. А бедность, ютящаяся на задворках итальянской жизни, также обезволена и размягчена вечным блеском солнечного неба, легкостью скудного пропитания, ненужностью в климате этом запасов теплой одежды, обуви, топлива.
Вилла Боргезе летняя резиденция Муссолини – чудеснейший городской сад Рима. Пальмы, лавры, агавы и фикусы разносят свежесть далеко в городские кварталы. Здесь помещается отличный зоологический сад. Тигры и львы расхаживают по каменным скалам, как у себя дома. Замечательный бегемот слоновьих размеров с розовыми наплывами мясистых десен раскрывает перед надсмотрщиком свою пасть-комод, с тем чтобы ему вычистили зубы. Плодовитое семейство белых медведей бесплатно демонстрирует французскую борьбу в огромном водяном бассейне: дежурная пара их бесконечно кувыркается в воде, в обхватку, борясь друг с другом; ставши на задние лапы, широко распахнув передние, сходятся они друг с другом, наполовину высунувшись из воды; крепко обнимаются, как давно не видевшиеся приятели, и огромный белый клубок шерсти вспенивает воду бассейна; утомившись, идут сушиться на скалы, нагроможденные вокруг бассейна, а на смену им в воду лезет другая, отдохнувшая и обсохнувшая пара.
Монументальные базилики и соборы Рима невнятны и непонятны мне своей грубой, аляповатой величественной пышностью. Может быть, архитектура Петра и замечательна, может быть, его размеры и поражают необычайной грандиозной пропорциональностью в замыслах зодчего. Мне было просто скучно в нем так же, как и в пантеоне перед вереницей бесконечных каменных тел, перед пагроможденностью мрамора, явно рассчитанной на гипноз всех видов кликуш и богомолок. Гид на Форуме сказал мне, обиженно вздернув плечами: «О вкусах не спорят!» Он сказал мне это по-латыни, подчеркивая этот язык, как свой родной. Он распластал свою белую бороду, как индюк распластывает брыжи, и в его вздохе мне послышались все с детства внушаемые мне истины о непререкаемой красоте классической монументальности. Гид в соборе Петра, после моего решительного отказа от его услуг, негодующе отошел от меня, кротко припав головой к бронзовой ноге своего патрона. Он, очевидно, молил его наказать нечестивого невежду, отказывающегося от знаний, которыми он бы мог набить меня в полчаса за небольшую приплату. Этот вид критики моего отвращения к общепризнанной красоте был менее угрожающ и, во всяком случае, менее беспокоен, чем надоедливые голоса отечественных гидов, вопреки моему желанию тычащих пальцами перед моим носом в другой умозрительный пантеон – классической русской литературы. Холодная, плоская живопись собора Петра; молящийся бутафорский папа на месте апокрифической казни святого, окруженный несколькими сотнями горящих лампад; презрительно очерченные на полу храма размеры других мировых соборов, вмещающихся под его центральный купол; папское место, сумрачно блистающее золотом и драгоценностями резных украшений; фигура самого Петра со стертым от бесчисленных тысяч поцелуев большим пальцем на ноте – разве все это не вековая бутафория, разве это не демонстрация тех же средств увековечения традиций, – под видом ли эстетики, под видом ли религии, шаблонизирующих всякое живое горение человеческой жизни, отпечатывающего на нем с детства свои указующие пальцы законодателей вкусов, мнений, форм и желаний!