Ничего мы не говорили княжне, но, наверно, она догадывалась: была очень печальна и сдержанна. Мы были растерянны и ничего не говорили друг другу, но каждый считал невозможным делом сжечь виноградник. Каждый про себя подумывал, как бы все-таки увильнуть самому от такой беды. Но что было делать? Каждому про себя, конечно, можно было решать все, как хочется. Я даже помню, что слышал явственно тихий стук в завешенную дверь, и был уверен, что стук был мне, только мне. Так, может быть, и даже наверно, каждый из нас думал, если только стук действительно был: каждый думал, что женщина настоящего стучится именно к нему.
Но утром ко всем нам пришла та женщина будущего, для торжества которой каждый из нас должен был отказаться от своего настоящего. Не глядя друг на друга, мы подписали акт и сожгли виноградник.
Горбачев, когда я вернулся с Кавказа, решил наконец-то познакомить меня с «Данилычем». В. Д. Ульрих в то время жил на даче в Майеренгофе. Мы с Горбачевым приехали на «штранд» и, направляясь берегом к даче Ульриха, вздумали покупаться в море. Горбачев, отличный пловец, очень скоро уплыл от меня на третью мель, а я никогда не плавал в море и на порядочной глубине набегающие на меня белые гребешки честно хлебал, пока вдруг не почувствовал, что больше не в силах бороться. Последнее мне мелькнуло: далекая лодка на берегу и мысль последняя о рукописи моего перевода. Дальше было так: Горбачев, увидав с третьей мели, что волны свободно меня влекут, как бревно, бросился, вытащил меня без сознания на берег. Я пришел в себя только уже на квартире Ульриха. Таинственный «Данилыч», блондин с бритыми щеками и небольшой бородкой, лысый, с хорошим черепом, был похож на доктора. Он стоял у меня в ногах, смотрел строго и, видимо, всем распоряжался. Около меня же стоял его мальчик, цветущий, весь розовый, с длинными черными ресницами, и держал в руке стакан чая с молоком, разглядывая меня поверх стакана с величайшим любопытством. Жена «Данилыча», высокая, нервная, революционерка русского типа, наливала в чай коньяк.
– Поразительно быстро, – сказал Горбачев, и это были первые слова, которые донесло мне мое ожившее сознанье, – поразительно быстро этот молодой человек от всей чистой науки обернулся в практику жизни.
– Не знаю, чему вы удивляетесь, – ответил Данилыч, – практика является коррективом наших идей.
…И пошло, и пошло…
Но не очень-то долго пришлось нам вместе корректировать практикой жизни чистую науку. Вскоре начинавший тогда свою карьеру охотника за революционерами товарищ прокурора Трусевич, известный потом директор департамента полиции, захватил всех нас в свои сети. Мы сидели с полгода в Риге, потом в Митаве, потом нас расшвыряли по всей стране.
Старший судья*
Люблю я собак! Первое – люблю, конечно, охотиться и держу их для охоты, а еще – и это, может быть, даже больше охоты: люблю поговорить с ними, посмеяться, поиграть и, как говорят, «отвести душу»… Но выставлять своих собак я не люблю. Почему? Вот об этом я и расскажу…
Однажды назначили выставку собак, и мне позвонили из охотничьего общества, что выставлять необходимо.
Ну, если так, – делать нечего! Привожу свою Нору. Небольшая собачка эта Нора, величиной с зайца, на коротких ногах, и хвостик обрублен, а уши длинней сеттеровых, и, если голову держит пониже, уши метут пыль на земле. Во время кормления надеваем колечко из старого чулка, и оно подхватывает уши и не дает им валиться в миску. Псовина у Норы сеттеровая, густая, волнистая, черная с белым, ножки в белых чулочках. На охоте у нас она годится только для уток, вытуривает их из тростников, приносит убитых, вылавливает подранков.
Смешна и мила эта собачка своей важностью: идет – от земли не видно, а сеттер – настоящий сеттер! Из человеческих свойств – у нее замечательная память на адреса, и, говорят, в Лондоне эта собачка, спаниэль, водит за собою слепых на веревочке.
Привожу я свою Нору на выставку. За столиком сидит, регистрирует известнейший у нас главный судья охотничьих собак.
– А. А., – говорю, – не хочется мне свою Нору показывать, если можно, зарегистрируйте и отпустите.
– Это почему? – отвечает. – Чумы боитесь? Не бойтесь! У нас на выставке все предусмотрено.
– Не чумы боюсь, а стыдно сказать: чужого глазу боюсь, сглазят.
Он откинулся назад, поглядел на меня, как глядят русские люди, когда догадываются, что собеседник задумал немного подурачиться, и принялся хохотать, приговаривая:
– Ох, уж эти мне охотничьи писатели!