Последняя партия пчел совершила путь по Баренцеву морю и потом из Печенгской губы на машинах в самую Печенгу. Особенно трудно было с пристани на руках подавать ульи на корабль, высоко поднятый приливом, и обносить висящие шлюпки. Опасно было везти пчел на машинах по неровной дороге, но тем радостней было потом встретить их уже почти под семидесятой широтой со взятком, превышавшим нормы на более низких широтах Заполярья. И тут определилось довольно отчетливо правило, что чем северней и чем больше света, тем больше нектара в цветах и тем больше ежедневный у пчел медосбор.
На этом можно было бы и кончить рассказ об открытии заполярного меда, но я начал с описания моего детства на Оке среди пчеловодов и теперь чувствую, будто оно продолжается на Севере. Я так много отдал души своей Северу, что кажется, будто Север стал продолжением моей родины, и кто-то со стороны задает мне вопрос:
«Ты же сам, своими глазами видел в тундрах великое множество цветов, ты сам говоришь, что в сухое время приходил из Хибинской тундры в мокрой от меда одежде, так почему же ты сам в свое время не предложил Обществу привезти на Север пчел? Каждый цветок на Севере ждет пчелу, и ты мог бы сделать такое доброе дело: ты отдал бы в распоряжение северных кочующих с оленями людей миллионы пудов питательного и целебного вещества?»
Ответом на этот вопрос я и закончу свой рассказ об открытии заполярного меда и устройстве там пасек летом 1950 года.
Было это без пяти лет тому назад полстолетия, когда я бродил пешком по Северу и записывал сказки. Где пешком, где на случайной повозке, где на лодке – берегом моря, выбрался я на Кольский полуостров и очутился совершенно один в заполярной пустыне.
Лежали спящие и тогда никому не ведомые в горах апатиты, курились в облаках, как люди в сонных грезах, лапландские вараки (сопки), и в тишине полярной ночи беспрерывно работала на себя безработная для нас тогда река Нива.
Моя душа была тогда, как северные цветы, переполнена медом несознанного таланта, медом, ожидающим прилета пчелы. Вот отчего, наверно, внутренний мир мой разделялся как бы роковой чертой: на одной стороне талант, как возможность великого счастья и радости жизни, на другой – темная, мрачная пустыня. В соответствии с этим и внешний мир разделялся той же роковой чертой – на светлый мир незаходящего солнца и мрачный мир полярной ночи. Через эту роковую черту, казалось, не смела перелететь и пчела.
И так мне было, будто я, сказочник по природе своей, пустыню пройду в светлое время, унесу с собой ее сказки, отдам их счастливым, а бедные северные люди останутся без меня переносить беспросветную ночь.
Каждая курящаяся варака, казалось, шептала мне:
«Проходи, проходи!»
И грубое слово «проходимец» кололо меня.
Сказки мои, записанные в то время на Севере, песни, былины говорили о садах, соловьях, ягодах: вишне, малине, – а в действительной жизни тогда здесь не могла расти даже картошка.
Но разве и на моей прекрасной родине в бархатных лугах, где были и сады роскошные, и соловьи, цветы, и Тургенев, и милые деды на пасеках, тоже было в существе своем не так же, как и в Лапландии? Почему же ведь и назывался в моем родном краю крестьянин мужиком, что этим словом человек заключался в неподвижность при самом рождении, как негр заключался в черную кожу, презренную для белого рабовладельца. Какие-то жалкие сажени земли назначались нашему негру, и они все уменьшались при размножении людей и при переделах.
В этом чувстве обреченности мы воспитывались с колыбели. При первом луче нашего сознания нас встречала легенда о проклятии человека с изгнанием из рая и вечным наказанием в поте лица зарабатывать себе хлеб. А дальше, в юности, когда разум начинал бороться с легендой о проклятии человека, нас встречал чудовищный «закон» Мальтуса, отдающий человека в вечное рабство природы: человек будто бы размножается в геометрической прогрессии, а средства существования растут в прогрессии арифметической. Еще дальше, когда наш взрослый человек поступал на государственную службу, он давал присягу верности царю, венчающему косность человека в природе.
Вот отчего, наверно, и я, в своей доле тоже раб своего века, проходил по тундре в одежде, мокрой от меда, и не догадался сделать усилие и доставить на Север пчелу.
Это чувство обреченности распространялось на все – и на то, что пчелы в зависимости от местных условий не могут жить на Севере. И каждый так, будучи в тисках мрачного духа, 01раничивал в себе право таланта переступать будто бы роковую черту. А честнейший человек жил по правилу нашего времени: сначала социалистическая революция, а потом раскрытие таланта, подобного личному счастью.