Принялись считать, и вышло точно, как у белобородого. Тут мы все забыли, и военного, и деньги его, и не видели, как он принял слова старика. Все плотно его окружили и в сто голосов задали ему свой вопрос:
«Когда война кончится?»
И он ответил точно, как вы говорите:
«В сорок втором году».
– Ну, это сказки, – перебила женщина-башмачница из Талдома, убежавшая из-под немцев. – Я хорошо знаю этого старика, он наш сапожник, шьет детские гусарики. Ты ведь не сама все это видала?
– Как же, я сама из Ярославля с ним ехала, только в это время я по нужде из вагона вышла, а кума все слыхала и мне пересказала.
– Ну вот! а я, милые мои, своими ушами слышала и своими глазами видала. Солдат один у нас проходил через деревню Ахтимнеево, просился ночевать. А мы ему:
«Сделай милость – переночуй одну ночь в кривой избушке». И рассказали ему, что в этой пустой избушке на краю в полночь под праздник всегда слышится служба и пенье.
«Завтра воскресенье, – сказали ему, – вот бы потрудился для общества, переночевал бы в избушке, а то мы, деревенские, боимся».
«Согласен», – ответил солдат и, как смерклось, пошел ночевать.
Ложится он в печку, закрывает чело железной заслонкой, в дырочку смотрит и ждет. Лежал, лежал – да и заснул. В полночь просыпается и видит: стоят посреди избы три гроба, крышки на них закрыты, а вокруг ходит поп в полном облачении, со свечой в руке, и службу совершает. Кончив службу, поп обернулся к печке и говорит:
«А ты, служивый, что в печке сидишь? – вылезай».
Солдат, ни жив ни мертв, выходит, и поп снимает перед ним крышку с первого гроба.
«Гляди!» – говорит.
Смотрит солдат, – а во гробе полно змей, и все они вьются и шипят. Снимает поп крышку со второго гроба, а в нем полно до краев крови, и от крови пар идет. Снимает поп крышку с третьего гроба, а в нем полно доверху свежих цветов.
«Первый гроб, – сказал поп, – это год сороковой: весь год змеи шипели и вились. Второй гроб – год сорок первый: война, а третий гроб с цветами – год сорок второй: война кончится».
Рассказ о гробах, конечно, всех поразил, и только та женщина, с рассказом о всевидящем старичке, заметила промах башмачницы.
– Ты обещалась, – сказала она, – нам такое рассказать, что своими глазами видала и своими ушами слышала, а теперь говоришь как?
– Говорю, – ответила башмачница, – как сама своими ушами слышала от самого солдата.
– Ты – от солдата, а я – от кумы. Чем же твой рассказ моего лучше? Да и солдат-то твой в печке заснул, и все ему это приснилось.
Конечно, лишнего мы старались ничего не говорить, но дела наши на фронте долгое время, до московского перелома, были такие, что это лишнее само собой выходило и везде разносилось, как слух.
Заметив, что каждое слово наше перевирается старухами с хвороста, мы с Мироном Ивановичем, пока курили, говорили больше о белых мышах, – он их разводил для научных учреждений и зарабатывал хорошие деньги. А когда нам расходиться, то или я его за рукав, если что знаю, или он меня дернет, и мы отходим в сторонку и шепотком передаем друг другу не только то одно, о чем узнали по радио, а что и к нам самим пришло по слуху «из самых верных источников».
Мало-помалу блеснуло нам, старикам, почему эти слухи разные и, бывало, очень резкие и не по-деревенски осмысленные больше приходили со стороны нашего совхоза, чем из города. С этой догадки нашей и началось все распутываться изо дня в день.
Когда все нити нашей такой разведки сошлись на одном человечке и только бы его вот завтра взять, вдруг ночью с площадки нашего совхоза высоко взлетел огненный змей. Глянул я в окошко, и как раз в эту минуту добежал кто-то до нашей колокольни, схватил за веревку и забил в набат.
Только уж когда я до реки добежал, ясно определилось, где был пожар: горел особняком стоящий домик – радиостанция, где как раз и жил тот человечек. Пока налаживали пожарную машину, домик сгорел дочиста. Конечно, хватились в первую очередь радиста, но даже костей обгорелых найти не могли. Так вредный человек пропал, будто провалился под землю.
С тех пор как кончилась наша радиостанция и радист бесследно пропал, те недобрые вести, о которых я говорил, прекратились, на отдыхе у разъезда мы больше не волновались, мы говорили о белых мышах, а старухи – о том, что будто бы в каждую избу через трубу накануне похоронной влетает огненный змей.
Признаюсь, не люблю я этих деревенских чудес, и больше из-за того, что жизнь понимаю чудесной даже в мельчайшей капле своей. А то что это за чудеса, ежели даются легко каждому, кто без мысли ставит ухо свое навстречу всякому слуху.