«Колымские рассказы» не представляют собой рассказы как таковые, в них нет сюжета, нет пресловутых характеров.
Я вычеркнул — все, что можно было снять из классических <образований> жанра. Рассказы остались. Еще бы. Искания в прозе и в поэзии также — очень неблагодарное занятие.
Нобелевский комитет ведет арьергардные бои, защищая русскую прозу Бунина, Пастернака, Шолохова, Солженицына. У этих четырех авторов есть единство, и это единство не делает чести Нобелевскому комитету. Из этих четырех лауреатов только Пастернак кажется тут на месте, но и ему мантия дана за «Доктора Живаго», а не за его стихи. «Доктор Живаго» — это попытка модерниста создать реалистический роман — вернуться не к пушкинским заветам, не к традиции Андрея Белого и Блока, а к традиции Толстого, и стилистической, и нравственной. Поразительно, что никто из четырех даже близко не стоит к Достоевскому — единственному русскому писателю, шагнувшему в 20-й век, предсказавшему его проблемы.
В самом комитете, очевидно, не верят Достоевскому. Премии в течение 50 лет — антидостоевского начала. Пастернак тоже был не связан с Достоевским, скорее с Толстым, даже в «Сестре моей жизни».
Это странно, но неудивительно. Потому что Достоевский был вне всякой русской традиции, русской художественной школы. И сейчас, из 60-х годов 20-го века, нельзя даже сравнивать прозу Достоевского (изруганную Белинским) с прозой Толстого. Толстой — рядовой писатель, высосавший из пальца проблемы личного поведения. Достоевский был гением. Никакой допинг, никакая Нобелевская премия не вернет реализма.
Возвратимся к «Колымским рассказам». Новая русская проза — вот первое их значение для автора.
Второе — не менее существенное — то, что рассказы эти показывают человека в исключительных обстоятельствах, когда все отрицательное <нрзб> обнажено безгранично, с новостями весьма примечательного отрицательного рода.
Человек в глубине души несет дурное начало, а доброе проясняется не на самом дне, а гораздо дальше.
Вот этот-то зёв — <нрзб> и Освенцим, и Колыма — есть опыт 20-го столетия, и я в силах этот опыт закрепить и показать. Так что в познавательной части в «КР» тоже есть кое-что полезное, хотя для художественной прозы это прежде всего душа художника, его лицо и боль.
Я летописец собственной души, не более. Можно ли писать, чтобы чего-то не было злого, и для того, чтобы не повторилось. Я в это не верю, и такой пользы мои рассказы не принесут.
Все может повториться, и никого это не остановит и не останавливает. Вы же видите, что война идет все время, что людей убивают. Атомная бомба — единственная гарантия мира.
Но если даже и так, то все равно до́лжно писать, написать. У меня есть еще много тем важнейших, не тронутых еще совсем.
Человеческий личный опыт — вещь мало нужная в жизни, но даже если все это не нужно, я должен писать. Я хотел бы даже работы по связи моих стихов с прозой, но такой работы в наших условиях придется ждать сто лет.
По сравнению с этой возможностью обновления прозы мне кажутся пустяками научная фантастика или какие-нибудь сатирические или юмористические пьесы. Мне кажется кощунством использование лагерной темы в комедии или шуточной поэме. Твист «Освенцим» или блюз «Колыма» кажутся мне кощунством. Юмористика имеет свои пределы, использовать ее в лагерной теме представляется святотатством.
Современная проза может быть добыта только в личном опыте, когда отсеяно все литературное, мешающее главному, когда любое книжное суждение, метафора, стиль, нравственный постулат подвергнуты жесточайшей личной проверке. Когда отброшено все лишнее, все скрывающее истину, как бы эта истина ни была неприглядной. Это совсем не те маски, которые снимает у Толстого Михайлов в своей картине. Те маски — пустяки для человека, видевшего Освенцим. Это не то лишнее, что скатилось с горы, когда статуя, пущенная рукой Микеланджело, докатилась до низа, до <нрзб> земли. Все отбрасывалось именно потому, что было связано с художественной литературой, с обманом.
Все проверяется на душе, на ее ранах, все проверяется на собственном теле, на его памяти, мышечной, мускульной, воскрешающей какие-то эпизоды. Жизнь, которую вспоминаешь всем телом, а не только мозгом. Вскрыть этот опыт, когда мозг служит телу для непосредственного реального спасения, а тело служит, в свою очередь, мозгу, храня в его извилинах такие сюжеты, которые лучше было бы позабыть.