Выбрать главу

Это была Друзиана — такой она себя никогда не видела — отживший все свои силы человек.

Бова вспомнил, как стоял он тогда у гроба матери, над измученным, но живым человеком.

И сравнение мертвого и живого в гробу, задумало его встревоженную мысль.

Всеми делами королевства занимался Дан — Альбрига. Дан — Альбрига приехал в Антон еще при жизни Додона и не покидал Антон даже в смуту после убийства брата. Он первый присягнул Бове.

Бова на своем Ронделло с кладенцом не имел равного себе — он мог покорить весь мир, но в государственных делах он был «швах», как выражался о нем его воспитатель Синибалда, знавший из грамматики все языки, как живые, так и мертвые.

Дан — Альбрига ввел Бову в «положение дел», с этого и пошло и скоро стал первым человеком в королевстве: доверенный Бовы.

Со дня похорон Друзианы, Бова совсем отстранился от дел, и никого не встречал.

«Змеиная любовь» Мальгиреи, ее змеиная башня и его освобождение натолкнуло его — тогда он почему-то вспомнил мать и опять вспомнил и спрашивает: «тюрьма, где я сидел по воле матери, не та же ли змеиная башня Мальгиреи. И как Мальгирея, мать задумала меня спасти или Додон меня убил бы, как и отец Мальгиреи».

И в ответ прозвучали Зоины слова: «Убила родную мать — мать спасла меня!»

И он, как замурованный между стен, — дождь долбит череп, лють ломит кости.

Дверь отворилась — и вошел чернец.

— Я к тебе послом! чернец распахнул рясу — на его ногах висели золотые лоскутья, — отдай мне свой кладенец. К чему он тебе?

— Откуда ты? Бова узнал его.

— Со Святой земли, откуда ж!

— И опять пойдешь?

— Я за тобой пришел.

Чернец вынул турецкую папиросу и задымил.

— А это не грех? почему-то спросил Бова.

— Можно, сказал чернец, какой это грех! Есть две святыни — дар человеку: «любовь и грех». Грех так же свят, как любовь. Любовь соединяет человека с человеком, а грех — единственный путь человека к Богу, единственная связь с Богом, тоненькая нитка тянется, куда других путей нет — горячая нить, пылающая слезами раскаяния.

— По-твоему воровать? Бова вспомнил о кладенце и о коне, украл чернец.

— Почему по-моему? А сам ты, разве не вор?

— Я любил Друзиану.

— А мне полюбился твой кладенец.

Чернец поднялся. Бова молча ждал что будет: ему показалось, что чернец неспроста подходит к нему и озирается, как намечая: «какие же властные цепкие руки!» подумал Бова и отстранился.

— Раскаянием не поправишь. Попробуй, разве можешь поднять из гроба свою мать? А если бы мог — она простит: «потому что я люблю, я прощу». Но там, какая любовь и какая милость — там не прощается. В этом все, вся боль — вся раскаленность раскаяния. Прощается не там, а что еще за этим «там», где разберутся, кто виноват, что ты таким явился в мир. Раскаяние ничего не поправит. И разве ты есть среди людей? Твое место — и он крестом раскинул руки — «Крестным древом просвети и спаси мя!» Пойдем.

Бова покорно поднялся.

— Погаси свет. Шапку надень. На дворе дождь, Ангусей!

* * *

Бова пропал. Имя его перешло в сказку. А по святой земле бродит странник не Бова, а Ангусей. А кончилось как-нибудь очень просто — судьба бродяг: тот же чернец, позарясь, подаяния выпало больше, лишняя корка, — сонного укокошил, что звучит как упокоил.

Говорят, его чернец был подослан Дан-Альбригой убить Бову — месть за брата. После исчезновения Бовы, Дан-Альбрига сделался королем Антона.

Дети Бовы воспитывались за границей: перед ними открывалось блестящее будущее: один сделался король Французский, а другой король Английский.

О ПЕТРЕ И ФЕВРОНИИ МУРОМСКИХ {*}

Муром город в русской земле, на Оке. Левый высокий берег. И как плыть из Болгар с Волги, издалека в глаза белыми цветами земляники, из сини леса, церкви. На Воеводской горе каменный белый собор Рождества Богородицы, за городом женский монастырь Воздвижение. Городом управлял муромский князь Павел. К его жене Ольге прилетает огненный летучий Змей.

I

Как это случилось, Ольге не в разум. Помнит, что задремала, блеск прорезал ее мутный сон, она очнулась и в глазах кольцом жарко вьется и крылом к ней — горячо обнял, и она видит белые крылья и что с лица он Павел.

Всем нечувством она чует и говорит себе: «не Павел», но ей не страшно. И это не во сне — не мечта: на ней его след и губы влажны. А когда он ее покинет, она не приберется — так и заснет, не помня себя. День — ожидание ночи. Но откуда такая тоска? Или любить и боль неразрывны? Или это проклятие всякого сметь?