Так называемый «парад гостей» представляет собою развернутый в лицах текст из первоначальной редакции части первой. Появление Волкова подготовлено текстом: «Одним не сиделось на месте, всё бы им поехать и туда и сюда, поехать обедать куда-нибудь да в театр, летом так за город, тех занимали вечера, танцы, третьи всё волочатся за женщинами…» (наст. изд., т. 5, с. 56), а фигуры деловитого и суетливого «старого сослуживца» Обломова Судьбинского, а также Пенкина – словами: «…четвертые любят говорить о литературе, до всего им дело, везде суют свой нос; всякая городская новость им точно родная» (там же).1
86
Введение в главу VIII части первой сцены с доктором могло быть вызвано тем, что в главе III части второй Обломов в разговоре со Штольцем упоминает о только что («давеча» – см.: наст. изд., т. 4, с. 165, строка 37) состоявшейся беседе с ним. Если учесть, что эта глава первоначально входила в состав упоминавшихся выше «Прибавлений»1 и была написана во время завершения работы над первоначальной редакцией части первой, то можно предположить, что и сцена с доктором была вчерне написана тогда же и находилась среди несохранившихся листов (ср.: ЛП «Обломов». С. 593-597). Подтверждением может служить то, что лишь в журнальном тексте появилось упоминание о докторе в разговоре Обломова с Захаром в главе VIII (см.: наст. изд., т. 4, с. 85, строки 32-33), так же как и небольшая вставка-связка в главе XII части второй (см.: там же, с. 213, строки 9-11).
Сведе́нию далеко отстоящих друг от друга сцен или эпизодов в одно «стройное целое» подчинено и появление в журнальном тексте отсылочных фраз-связок (см.: там же, с. 71 («как сказано»); с. 169 (фраза: «Пенкин был, Судьбинский, Волков»); с. 187 («Вот как подвинулись дела!»); с. 193 («Чего не бывает на свете! ~ А вот как»); с. 397 («Надо теперь перенестись несколько назад ~ соображениям»); с. 400 («Как это вы решились! ~ глядя ей в глаза»); с. 434 («Как у ней теперь выработался голос! ~ настаивал Штольц»); с. 436 («Так пекли только, бывало, в Обломовке да вот здесь!»); с. 480 («Настоящее и прошлое ~ ходят в золоте и серебре»…) и т. д.).
Установилась в журнальном тексте и структура романа в целом. Если в рукописи еще не было деления на части (два обозначения: «Часть I» и «Часть II-я и следующие» – появились в 1858 г.2) и роман писался главами и сценами без какого-либо цифрового обозначения («сцены» иногда выделялись небольшими отступами или черточками), то теперь кроме четырехчастного строения появились римские цифры внутри каждой из частей (без слова «глава») и в гораздо большем количестве, чем это было в рукописи:
87
так, вместо пяти глав части первой стало одиннадцать; вместо девяти глав второй – двенадцать; вместо двенадцати глав и Заключения необозначенных частей третьей и четвертой – двенадцать глав части третьей и одиннадцать глав части четвертой.
Что же касается остальной правки, то она носит характер дальнейшей художественной обработки текста, такой же, какая велась писателем во всех предшествующих роману произведениях:1 это сокращение длиннот, введение в текст различного рода дополнений, замена отдельных фраз и слов и правка в диалогах. О сокращениях, дополнениях и заменах, касающихся «архитектоники» романа, уже говорилось выше. Дополнений всякого рода появилось в журнальном тексте романа не менее ста пятидесяти.
Остановимся на дополнениях, появившихся в тексте главы «Сон Обломова». Независимо от того, возникли они на месте строки или двух строк точек2 либо в не обозначенном точками месте, их можно условно разделить на те, что в свое время не попали в текст главы из соображений автоцензуры, и те, которые носят характер стилистической правки. К первым с бо́льшим или меньшим основанием может быть отнесено все то, что связано с нравственными понятиями, с различного рода суевериями, с правительственными или государственными учреждениями, с общественными или религиозными установлениями и т. д. и т. п. Здесь имеются в виду, во-первых, изображение жизни «взрослых» в Верхлёве и Обломовке, где «всё дышало ‹…› первобытною ленью, простотою нравов, тишиною и неподвижностью», где не слыхали «о так называемой многотрудной жизни», «плохо верили и душевным тревогам», «сносили труд как наказание, наложенное еще на праотцев наших», и понимали жизнь «не иначе как идеалом покоя и бездействия» (там же,