На предпоследнем допросе А.В.Д. Дребедень, до пота вымотавшийся, подзаведенный постоянно упрямой молчанкой «генетической сволоты», встал над арестантом, валявшимся в ногах, и, чумея от вседозволенности, как от перепива сивушной самогонки, врезал ему в левый глаз носком вреза шеврового сапога – глаз полувытек; потом, испытывая нечто вроде оргазма, снимающего напряг чувств, мыслей и воли, благодушно спросил: «Ну как ты, А.В.Д., чуешь себя в НКВД?»
Арестант, к своему счастью, ничего уже не чуял, ни о чем не думал; чекисты перепугались того, что, перебрав, жидко, по их словам, обосрались, допустили смерть подследственного не в камере, а на рабочем месте… ой, блядь, могут понизить в званиях… перевести на службу в дальние командировки ГУЛАГа… да и долго ли расстрелять к той же самой матери, пришив лучшим своим кадрам злонамеренный саботаж?.. «Мандавошки, это конец нашей карьеры», – тихо произнес Дребедень.
Срочно вызванная медчасть успокоила порядком перетрухнувших садистов; «Подследственный, – сказал им лепила, – всего лишь потерял сознание, как это часто имеет место быть в гуще славных наших буден».
А.В.Д. оказали первую помощь, обработали рану, наложили повязку, рекомендовали обеспечить «данную единицу, резко травмированную патологическим отсутствием у себя гражданской совести, сверхусиленной нормой кормления в течение трех-четырех суток, каковой следственный гуманизм ломает самых сильных», затем унесли на носилках в ту же одиночку.
3
Боясь шевельнуться и обдумывая ряд игровых комбинаций, арестант проникся гораздо бОльшим азартом, чем тот, с которым резался в преферанс, особенно в покер, со своими партнерами; в зависимости от пришедших карт, гениально блефовал; партнеры, запутавшиеся в напрасных догадках, начисто терялись: им приходилось бороться с ним, по сути дела, вслепую, что делало незаметным опасное соскальзывание кое-как расчитанной рискованности к губительной неопределенности, чреватой непредвиденностями и невероятностями хода игры; при этом А.В.Д. словно бы просвечивал подсознанку и знакомых и незнакомых партнеров, которая незаметно руководит мышлением и темпераментом даже профессионалов игры, их манерами, жестами, дыханием, мелкими, но многозначительными внешними приметами каких-либо тайных наклонностей, ну и так далее.
Лишь воспоминания о недавнем сне и о пробуждении, не раз приносившем счастье, а вот «одарившем» ничем не снимаемым стыдом и запоздалой сокрушенностью, вновь и вновь отвлекали, арестанта, неподвижно валявшегося на коечной подстилке, от обмозговывания необходимого порядка действий; отвлекали, тыкали и тыкали, как тыкают кутенка – мордой в нагаженное – прямо в образы и смыслы сна о выступлении Государя Императора; воспоминания были не только несравненно страшней избитости, одноглазия и, в общем-то, неминуемой смерти, но и острей всех прежних покаянных чувств и мыслей о своей прямой вине и причастности к разрушительным, самоубийственным, по сути дела, действиям и пристрастиям даже вполне умеренных политиков; одно дело – схватиться за голову из-за дьявольщины, воцарившейся в Совдепии, состраждать всем сердцем миллионам невинных людей, попавших в мясорубку сталинского террора, а вот почуять все такое на своей шкуре, но представить арест самых близких и любимых людей – невообразимо тяжело; это была не просто каверза судьбы, а непрерывная пытка, вызванная и трижды усугубленная прямой виной А.В.Д. за причастность ко всему происшедшему с Россией, теперь вот и с ним самим; прошлое обернулось настоящим, по колдобинам которого он вместе с другими самоубийственно настроенными крупными и мелкими пастырями-политиканами гонит на убой стада невинных людей, среди них мелькают фигурки жены, дочери, обожаемой собаки… «Господи, – стенал арестант, – сжалься над ними, я немощен, я в аду».
А.В.Д. не заметил, как потерял на пару минут сознание, словно бы почуявшее необходимость отключить человека от невыносимой действительности; очнувшись, умял принесенную надзором миску баланды с птюхой хлеба.
Когда его, слегка отдохнувшего, пришли проведать – «по экстренному приказу начальства» – двое подручных Дребеденя, он заблефовал: сделал вид вид человека, вовсе не рвущегося в бой, наоборот, убитого своим постыдным молчанием, поэтому наконец-то готового во всем сознаться; он заявил, что, что желает всемерно сотрудничать со следствием, самостоятельно передвигаться; при этом он, якобы сломавшись, разрыдался так жалко, так по-детски, так искренне, как учил его в юности сам Станиславский, чудом превративший родного дядю, братца матери А.В.Д., большого шалопая и горького пьяницу, в серьезнейшего театрального художника, сознававшего важность своей трезвой жизненной роли.