Колеблется в одежде зыбкой,
То вдруг распухнет и замрет.
Косой коричневой улыбкой
И взором белым обольет…
Вам нет нужды, и не по силам
Пытаться – изменить его.
И я чертам его постылым
Предпочитаю – Ничего.
1921
Висбаден
Рыдательное
Кипела в речке темная вода,
похожая на желтое чернило.
Рыдал закатный свет, как никогда,
и всё кругом рыдательное было.
Там, в зарослях, над речкой, на горбе,
где только ветер пролетает, плача, –
преступница, любовь моя, тебе
я горькое свидание назначил.
Кустарник кучился и сыро прел,
дорога липла, грязная, у склона,
и столбик покосившийся сереп.
а в столбике – забытая икона…
Прождать тебя напрасно не боюсь:
ты не посмеешь не услышать зова…
Но я твоей одежды не коснусь,
я не взгляну, не вымолвлю ни слова –
пока ты с плачем ветра не сольешь
и своего рыдательного стона,
пока в траву лицом не упадешь
не предо мной – пред бедною иконой…
Не сердце хочет слез твоих… Оно,
тобою полное, – тебя не судит.
Родная, грешная! Так быть должно,
и если ты еще жива – так будет!
Рыдает черно-желтая вода,
закатный отсвет плачет на иконе.
Я ждал тебя и буду ждать всегда
вот здесь, у серого столба, на склоне…
Бродячая собака
Не угнаться и драматургу
за тем, что выдумает жизнь сама.
Бродила Собака по Петербургу,
и сошла Собака с ума.
Долго выла в своем подвале,
ей противно, что пол нечист.
Прежних невинных нету в зале,
завсегдатаем стал че-кист.
Ей бы теплых помоев корыто, –
(чекистских красных она не ест).
И, обезумев, стала открыто
она стремиться из этих мест.
Беженства всем известна картина,
было опасностей без числа.
Впрочем, Собака до Берлина
благополучно добрела.
«Здесь оснуюсь, – решила псица, –
будет вдоволь мягких помой;
народ знакомый, родные лица,
вот Есенин, а вот Толстой».
Увы, и родные не те уже ныне!
Нет невинных, грязен подвал,
и тот же дьявол-чекист в Берлине
правит тот же красный бал.
Пришлось Собаке в Берлине круто.
Бредет, качаясь, на худых ногах –
куда? не найдет ли она приюта
у нас на Сенских берегах?
Что ж? Здесь каждый – бродяга-собака
и поглупел, скажу не в укор.
Конечно, позорна Собака, однако
это еще невинный позор.
Июнь 1922
(на случай)
Париж
Голубой конверт
В длинном синем конверте
Она мне письмо прислала.
Я думал тогда о смерти…
В письме было очень мало,
Две строчки всего: «Поверьте,
Люблю я, и мир так светел…»
Я думал тогда о смерти
И ей на письмо не ответил.
На сердце было пустынно…
Я сердцу не прекословил.
Разорванный, праздный, длинный
Конверт на ковре васильковел.
Цифры
22, 25… целых 8!
Далеко стонет бледная Лебедь,
Этот март невесенен, как осень…
25… 26 – будет 91
Будет 9… Иль 100? 90?
Под землей бы землею прикрыться…
Узел туг, а развяжется просто:
900, 27, но не 30.
900, да 17, да 10…
Хочет Март Октябрем посмеяться,
Хочет бледную Лебедь повесить,
Обратить все 17 – в 13.
«Господи, дай увидеть!..»
Господи, дай увидеть!
Молюсь я в часы ночные.
Дай мне еще увидеть
Родную мою Россию.
Как Симеону увидеть
Дал Ты, Господь, Мессию,
Дай мне, дай увидеть
Родную мою Россию.
Извержение Этны
«Население Montenegro и Monterosso, убегая, запрягало в тележки домашний скот, свиней и даже индюшек…»
Меж двумя горами, Черной и Красной,
мы, безумные, метались тщетно.
Катится меж Черной и Красной
огненная стена из Этны.